Штольц воскликнул обломов.

  • 03.03.2020
Штольц ровесник Обломову: и ему уже за тридцать лет. Он служил, вышел в отставку, занялся своими делами и в самом деле нажил дом и деньги. Он участвует в какой-то компании, отправляющей товары за границу. Он беспрестанно в движении: понадобится обществу послать в Бельгию или Англию агента — посылают его; нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею к делу — выбирают его. Между тем он ездит и в свет и читает: когда он успевает — бог весть. Он весь составлен из костей, мускулов и нервов, как кровная английская лошадь. Он худощав; щек у него почти вовсе нет, то есть есть кость да мускул, но ни признака жирной округлости; цвет лица ровный, смугловатый и никакого румянца; глаза хотя немного зеленоватые, но выразительные. Движений лишних у него не было. Если он сидел, то сидел покойно, если же действовал, то употреблял столько мимики, сколько было нужно. Как в организме нет у него ничего лишнего, так и в нравственных отправлениях своей жизни он искал равновесия практических сторон с тонкими потребностями духа. Две стороны шли параллельно, перекрещиваясь и перевиваясь на пути, но никогда не запутываясь в тяжелые, неразрешаемые узлы. Он шел твердо, бодро; жил по бюджету, стараясь тратить каждый день, как каждый рубль, с ежеминутным, никогда не дремлющим контролем издержанного времени, труда, сил души и сердца. Кажется, и печалями и радостями он управлял, как движением рук, как шагами ног или как обращался с дурной и хорошей погодой. Он распускал зонтик, пока шел дождь, то есть страдал, пока длилась скорбь, да и страдал без робкой покорности, а больше с досадой, с гордостью, и переносил терпеливо только потому, что причину всякого страдания приписывал самому себе, а не вешал, как кафтан, на чужой гвоздь. И радостью наслаждался, как сорванным по дороге цветком, пока он не увял в руках, не допивая чаши никогда до той капельки горечи, которая лежит в конце всякого наслаждения. Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь — вот что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения, он понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг. «Мудрено и трудно жить просто!» — говорил он часто себе и торопливыми взглядами смотрел, где криво, где косо, где нить шнурка жизни начинает завертываться в неправильный, сложный узел. Больше всего он боялся воображения, этого двуличного спутника, с дружеским на одной и вражеским на другой стороне лицом, друга — чем меньше веришь ему, и врага — когда уснешь доверчиво под его сладкий шепот. Он боялся всякой мечты, или если входил в ее область, то входил, как входят в грот с надписью: ma solitude, mon hermitage, mon repos, зная час и минуту, когда выйдешь оттуда. Мечте, загадочному, таинственному не было места в его душе. То, что не подвергалось анализу опыта, практической истины, было в глазах его оптический обман, то или другое отражение лучей и красок на сетке органа зрения или же, наконец, факт, до которого еще не дошла очередь опыта. У него не было и того дилетантизма, который любит порыскать в области чудесного или подонкихотствовать в поле догадок и открытий за тысячу лет вперед. Он упрямо останавливался у порога тайны, не обнаруживая ни веры ребенка, ни сомнения фата, а ожидал появления закона, а с ним и ключа к ней. Так же тонко и осторожно, как за воображением, следил он за сердцем. Здесь, часто оступаясь, он должен был сознаваться, что сфера сердечных отравлений была еще terra incognita. Он горячо благодарил судьбу, если в этой неведомой области удавалось ему заблаговременно различить нарумяненную ложь от бледной истины; уже не сетовал, когда от искусно прикрытого цветами обмана он оступался, а не падал, если только лихорадочно и усиленно билось сердце, и рад-радехонек был, если не обливалось оно кровью, если не выступал холодный пот на лбу и потом не ложилась надолго длинная тень на его жизнь. Он считал себя счастливым уже и тем, что мог держаться на одной высоте и, скача на коньке чувства, не проскакать тонкой черты, отделяющей мир чувства от мира лжи и сентиментальности, мир истины от мира, смешного, или, скача обратно, не заскакать на песчаную, сухую почву жесткости, умничанья, недоверия, мелочи, оскопления сердца. Он и среди увлечения чувствовал землю под ногой и довольно силы в себе, чтоб в случае крайности рвануться и быть свободным. Он не ослеплялся красотой и потому не забывал, не унижал достоинства мужчины, не был рабом, «не лежал у ног» красавиц, хотя не испытывал огненных радостей. У него не было идолов, зато он сохранил силу души, крепость тела, зато он был целомудренно-горд; от него веяло какою-то свежестью и силой, перед которой невольно смущались и незастенчивые женщины. Он знал цену этим редким и дорогим свойствам и так скупо тратил их, что его звали эгоистом, бесчувственным. Удержанность его от порывов, уменье не выйти из границ естественного, свободного состояния духа клеймили укором и тут же оправдывали, иногда с завистью и удивлением, другого, который со всего размаха летел в болото и разбивал свое и чужое существование. — Страсти, страсти все оправдывают, — говорили вокруг него, — а вы в своем эгоизме бережете только себя: посмотрим, для кого. — Для кого-нибудь да берегу, — говорил он задумчиво, как будто глядя вдаль, и продолжал не верить в поэзию страстей, не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел видеть идеал бытия и стремлений человека в строгом понимании и отправлении жизни. И чем больше оспаривали его, тем глубже «коснел» он в своем упрямстве, впадал даже, по крайней мере в спорах, в пуританский фанатизм. Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них». В заключение прибавлял, что он «был бы счастлив, если б удалось ему на себе оправдать свое убеждение, но что достичь этого он не надеется, потому что это очень трудно». А сам все шел да шел упрямо по избранной дороге. Не видали, чтоб он задумывался над чем-нибудь болезненно и мучительно; по-видимому, его не пожирали угрызения утомленного сердца; не болел он душой, не терялся никогда в сложных, трудных или новых обстоятельствах, а подходил к ним, как к бывшим знакомым, как будто он жил вторично, проходил знакомые места. Что ни встречалось, он сейчас употреблял тот прием, какой был нужен для этого явления, как ключница сразу выберет из кучи висящих на поясе ключей тот именно, который нужен для той или другой двери. Выше всего он ставил настойчивость в достижении целей: это было признаком характера в его глазах, и людям с этой настойчивостью он никогда не отказывал в уважении, как бы ни были неважны их цели. — Это люди! — говорил он. Нужно ли прибавлять, что сам он шел к своей цели, отважно шагая через все преграды, и разве только тогда отказывался от задачи, когда на пути его возникала стена или отверзалась непроходимая бездна. Но он не способен был вооружиться той отвагой, которая, закрыв глаза, скакнет через бездну или бросится на стену на авось. Он измерит бездну или стену, и если нет верного средства одолеть, он отойдет, что бы там про него ни говорили. Чтоб сложиться такому характеру, может быть нужны были и такие смешанные элементы, из каких сложился Штольц. Деятели издавна отливались у нас в пять, шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие широкие шаги, живые голоса... Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами! Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это, кажется, уже решенный вопрос, что противоположные крайности если не служат поводом к симпатии, как думали прежде, то никак не препятствуют ей. Притом их связывало детство и школа — две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом и в нравственном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца. Кто только случайно и умышленно заглядывал в эту светлую, детскую душу — будь он мрачен, зол, — он уже не мог отказать ему во взаимности или, если обстоятельства мешали сближению, то хоть в доброй и прочной памяти. Андрей часто, отрываясь от дел или из светской толпы, с вечера, с бала ехал посидеть на широком диване Обломова и в ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или усталую душу и всегда испытывал то успокоительное чувство, какое испытывает человек, приходя из великолепных зал под собственный скромный кров или возвратясь от красот южной природы в березовую рощу, где гулял еще ребенком.

Прошел год с болезни Ильи Ильича. Год принес много изменений в окружающем мире, но в доме вдовы Пшеницыной все «менялось с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты». Поверенный Затертый поехал в деревню и прислал вырученные за продажу хлеба деньги, оброк собрать не смог, о чем прислал письмо Обломову. Но Обломов остался доволен и присланной суммой и был рад, что в деревню не надо ехать самому. Дом в деревне перестраивают, и весной Обломов может переехать в имение. Анисья, на которой женился Захар, почувствовала взаимное расположение к хозяйке, и постепенно хозяйство Обломова и вдовы слилось воедино.

Агафья Матвевна испытывает все большее расположение к Обломову, ждет его и волнуется, когда сн подолгу засиживается в гостях или в театре, во время его болезни заставляла всех ходить на цыпочках, устлала комнату коврами. Ока влюбляется в Обломова, потому что «Илья Ильич ходил ке так, как ее покойный муж, коллежский секретарь Пшеницын, мелкой деловой прытью, не пишет беспрестанно бумаг, не трясется от страха, что опоздает в должность, не глядит на всякого так, будто просит оседлать его и поехать, а глядит ка всех и на все так смело и свободно, как будто требует покорности себе». Он для нее барин, у которого в услужении Захар и еще «триста таких Захаров». Обломов сам уделлет внимание вдове и даже предлагает ехать вместе с ним в деревню. Иванов день Обломов празднует Емосте со своими домочадцами, ест, пьет. Внезапно приезжает Штольц. Он приехал на неделю - «по делам, потом в деревню, потом в Киев, потом бог знает куда». Штольц сообщает Обломову, что Ольга после разрыва с Обломовым уехала за границу, а к осени собирается к себе в деревню, говорит, что знает обо всем, что не отстанет от Обломова, хочет его расшевелить, так как Ольга его просила об этом - «чтобы Обломов не умирал совсем, не погребался заживо». Обломов хвастается Штольцу, как устроил свои дела, что отправил в деревню поверенного, рассказывает, сколько теперь получает. Штольц только руками всплеснул и воскликнул: «Ты ограблен кругом! Ты и в самом деле умер, погиб». Штольц говорит, что сам устроит дела Обломова, а Ольге соврет, что Обломов тоскует по ней и помнит ее.

На другой день Тарантьев и Иван Матвеевич собираются в питейном заведении и сетуют на то, что Штольц уничтожил доверенность на ведение дел Затертым, а сам взял обломовское имение в аренду, что, не дай бог, узнает, что оброк на самом деле собран, а деньги Тарантьев, Иван Матвеич и Затертый разделили между собой. Решают шантажировать Обломова его отношениями с Агафьей Матвевной: потребовать у него долговую расписку на десять тысяч, иначе подадут на него в суд «за недостойное поведение». Надеются таким образом вытягивать из него деньги неоднократно.

Еще раньше Штольц встретил случайно Ольгу и ее тетку в Париже, удивлен, что Ольга сильно изменилась - из девочки превратилась в зрелого человека. На протяжении полугода Штольц общается с ними, с удивлением обнаруживая все новые и новые удивительные черты в Ольге. Он по-прежнему дает Ольге книги, замечает, что она начинает «перерастать» его. Штольц влюбляется в Ольгу, мучится - любит она его или нет, но проявления чувства - внезапного румянца, трепещущего огнем взгляда не замечает. Ольга думает о нем как о друге. Она также пытается разобраться в своих чувствах, «стала наблюдать за собой и с ужасом открыла, что ей не только стыдно своего прошлого романа, но и героя». Наконец Штольц приходит к Ольге и признается, что любит ее. Ольга в нерешительности, поначалу отказывает Штольцу, тот собирается уехать навсегда, она удерживает его. Штольц просит рассказать без утайки обо всем. После некоторого колебания Ольга признается, что была влюблена в Обломова, и подробно рассказывает обо всем, что произошло, пока Штольц был за границей. Штольц, узнав, что предмет страсти Ольги - Обломов, успокаивается и говорит, что это наверняка была не настоящая любовь. Ольга показывает Штольцу письмо Обломова, Штольц указывает в письме строки, которые прямо говорят об этом: «Ваше люблю есть не настоящая любовь, а будущая. Это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи выказывается у женщин иногда в ласках ребенку, другой женщине или просто в слезах или истерических припадках. Вы ошиблись. Перед вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Подождите - он придет, и тогда вы очнетесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку». Ольге становится легче, она говорит, что все прошлое «как сон, как будто ничего не было».

Проходит примерно полтора года после приезда Штольца к Обломову. Обломов еще больше обрюзг, халат его еще больше затерся. Дельце, задуманное Тарантьевым и Иваном Матвеевичем, удалось на славу: при первом же намеке на «скандалезные обстоятельства» Обломов дал хозяйке заемное письмо, и теперь все доходы, получаемые им из Обломовки, которой управляет Штольц, попадают в карман Тарантьева и Ивана Матвеевича. Те стараются побыстрее выкачать деньги кз Обломова, чтобы что-нибудь нз успело помешать, и Обломов попадает в весьма стесненные обстоятельства. Агафья Матвеевна жалеет Обломова, начинает продавать «жемчуга, полученные в приданое, салоп», чтобы прокормить его. Обломов узнает об этом и, получив из деревни денег, отдает ей, чтобы она все выкупила.

Приезжает Штольц, видит убогую жизнь Обломова. Сообщает, что сн женат на Ольге. Затем, видя, что у Обломова нет денег, припирает его к стенке, и Обломов вынужден признаться о «заемном письме». Штольц тут же требует с Агафьи Матзезны расписку в том, что Обломов ей ничего не должен, та, не выдержав напора Штольца, подписывает.

Через день в питейном заведении встречаются Тарантьев и Иван Матвеевич и в ужасе обсуждают то, что предпринял Штольц. Ивана Матвеевича вызывали к генералу и спрашивали: «Правда ли то, что вы вместе с каким-то негодяем напоили помещика Обломова и заставили подписать заемное письмо?» До суда, однако, дело не доходит, так как Штольц не хочет марать имя Обломова. Но Иван Матвеевич лишается должности. Штольц пытается увезти Обломова с квартиры, но тот так жалобно упрашивает оставить его «только на месяц», что Штольц соглашается, предостерегая напоследок относительно хозяйки: «Простая баба, грязный быт, удушливая сфера тупоумия, грубость». Уезжает.

На следующий день к Обломову приходит Тарантьев, начинает на него кричать, обливать грязью Штольца. Обломов, отвыыдий от такого обращения за время дружбы с Ильинскими, теряет самообладание, дает Тарантьеву пощечину и выгонлет его из дома вон.

Штольц за последующие годы только несколько раз был в Петербурге, они поселились с Ольгой в Одессе в своем доме, где жили очень счастливо. Ольга даже удивлялась такому счастью, ке понимая, за что оно выпало на ее долю. Штольц также «глубоко счастлив своей наполненной, волнующейся жизнью, в которой цвела неувядаемая весна, и ревниво, деятельно, зорко возделывал, берег и лелеял ее». Они вспоминают об Обломове, Штольц говорит, что весной они едут в Петербург, Ольга просит взять ее к Обломову.

Обломов по-прежнему живет у Агафьи Матвевны, он «кушал аппетитно и много, как в Обломовке, ходил и работал мало, тоже как в Обломовке. Он, несмотря на нарастающие лета, беспечно пил вино, смородиновую водку и все беспечней и подолгу спал после обеда». Однажды с ним случается удар, но на этот раз все оканчивается благополучно.

Однажды к Обломову приезжает Штольц. Он делает последнюю попытку увезти Обломова, но тот отказывается, говоря: «Ты знаешь меня и не спрашивай больше». Штольц говорит, что в карете его ждет Ольга, что Обломов может с ней повидаться. Обломов решительно отказывается, выпроваживает Штольца, просит оставить его навсегда, признается, что хозяйка - его жена, а самый ее младший ребенок - его сын, названный Андреем в честь Штольца. Штольц возвращается к Ольге, та хочет войти в дом, но Штольц ее не пускает, а на вопрос, что там такое, отвечает одним словом: «Обломовщина».

Прошло еще пять лет. В доме вдовы Пшеницыной много изменений. В нем хозяйничают другие люди. Нет Захара, нет Анисьи. Обломов вот уже как три года умер. Брат ее при помощи всевозможных ухищрений поступил на прежнее место, и все вошло в обычную колею, как и до Обломова. Маленького Андрюшу взяли на воспитание Штольц с Ольгой. Доход с имения Обломова Агафья Матвевна отказалась получать, сказав Штольцу, чтобы он эти деньги оставил Андрюше.

Однажды, вместе со своим другом-литератором (Гончаровым) прогуливаясь по улице, Штольц видит в толпе нищих Захара. Захар рассказывает, что несколько раз пытался поступить на службу, но нигде не прижился и закончил нищенством. Литератор спрашивает, кто это такой, и Штольц рассказывает историю Захара и Ильи Ильича Обломова.

VI Что ж он делал дома? Читал? Писал? Учился? Да: если попадется под руки книга, газета, он ее прочтет. Услышит о каком-нибудь замечательном произведении - у него явится позыв познакомиться с ним; он ищет, просит книги, и если принесут скоро, он примется за нее, у него начнет формироваться идея о предмете; еще шаг - и он овладел бы им, а посмотришь, он уже лежит, глядя апатически в потолок, и книга лежит подле него недочитанная, непонятая. Охлаждение овладевало им еще быстрее, нежели увлечение: он уже никогда не возвращался к покинутой книге. Между тем он учился, как и другие, как все, то есть до пятнадцати лет, в пансионе; потом старики Обломовы, после долгой борьбы, решились послать Илюшу в Москву, где он волей-неволей проследил курс наук до конца. Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где не делали исключений в пользу балованых сынков. Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что другого ничего делать было нельзя, и с трудом, с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки. Все это вообще считал он за наказание, ниспосланное небом за наши грехи. Дальше той строки, под которой учитель, задавая урок, проводил ногтем черту, он не заглядывал, расспросов никаких ему не делал и пояснений не требовал. Он довольствовался тем, что написано в тетрадке, и докучливого любопытства не обнаруживал, даже когда и не все понимал, что слушал и учил. Если ему кое-как удавалось одолеть книгу, называемую статистикой, историей, политической экономией, он совершенно был доволен. Когда же Штольц приносил ему книги, какие надо еще прочесть сверх выученного, Обломов долго глядел молча на него. - И ты, Брут, против меня! - говорил он со вздохом, принимаясь за книги. Неестественно и тяжело ему казалось такое неумеренное чтение. Зачем же все эти тетрадки, на которые изведешь пропасть бумаги, времени и чернил? Зачем учебные книги? Зачем же, наконец, шесть-семь лет затворничества, все строгости, взыскания, сиденье и томленье над уроками, запрет бегать, шалить, веселиться, когда еще не все кончено? "Когда же жить? - спрашивал он опять самого себя. - Когда же, наконец, пускать в оборот этот капитал знаний, из которых большая часть еще ни на что не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия - что я стану с ними делать в Обломовке?" И сама история только в тоску повергает: учишь, читаешь, что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек; вот собирается с силами, работает, гомозится, страшно терпит и трудится, все готовит ясные дни. Вот настали они - тут бы хоть сама история отдохнула: нет, опять появились тучи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться... Не остановятся ясные дни, бегут - и все течет жизнь, все течет, все ломка да ломка. Серьезное чтение утомляло его. Мыслителям не удалось расшевелить в нем жажду к умозрительным истинам. Зато поэты задели его за живое: он стал юношей, как все. И для него настал счастливый, никому не изменяющий, всем улыбающийся момент жизни, расцветания сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слез. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту, душа запросила деятельности. Штольц помог ему продлить этот момент, сколько возможно было для такой натуры, какова была натура его друга. Он поймал Обломова на поэтах и года полтора держал его под ферулой мысли и науки. Пользуясь восторженным полетом молодой мечты, он в чтение поэтов вставлял другие цели, кроме наслаждения, строже указывал в дали пути своей и его жизни и увлекал в будущее. Оба волновались, плакали, давали друг другу торжественные обещания идти разумною и светлой дорогою. Юношеский жар Штольца заражал Обломова, и он сгорал от жажды труда, далекой, но обаятельной цели. Но цвет жизни распустился и не дал плодов. Обломов отрезвился и только изредка, по указанию Штольца, пожалуй, и прочитывал ту или другую книгу, но не вдруг, не торопясь, без жадности, а лениво пробегал глазами по строкам. Как ни интересно было место, на котором он останавливался, но если на этом месте заставал его час обеда или сна, он клал книгу переплетом вверх и шел обедать или гасил свечу и ложился спать. Если давали ему первый том, он по прочтении не просил второго, а приносили - он медленно прочитывал. Потом уж он не осиливал и первого тома, а большую часть свободного времени проводил, положив локоть на стол, а на локоть голову; иногда вместо локтя употреблял ту книгу, которую Штольц навязывал ему прочесть. Так совершил свое учебное поприще Обломов. То число, в которое он выслушал последнюю лекцию, и было геркулесовыми столпами его учености. Начальник заведения подписью своею на аттестате, как прежде учитель ногтем на книге, провел черту, за которую герой наш не считал уже нужным простирать свои ученые стремления. Голова его представляла сложный архив мертвых дел, лиц, эпох, цифр, религий, ничем не связанных политико-экономических, математических или других истин, задач, положений и т. п. Это была как будто библиотека, состоящая из одних разрозненных томов по разным частям знаний. Странно подействовало ученье на Илью Ильича: у него между наукой и жизнью лежала целая бездна, которой он не пытался перейти. Жизнь у него была сама по себе, а наука сама по себе. Он учился всем существующим и давно не существующим правам, прошел курс и практического судопроизводства, а когда, по случаю какой-то покражи в доме, понадобилось написать бумагу в полицию, он взял лист бумаги, перо, думал, думал, да и послал за писарем. Счеты в деревне сводил староста. "Что ж тут было делать науке?" - рассуждал он в недоумении. И он воротился в свое уединение без груза знаний, которые бы могли дать направление вольно гуляющей в голове или праздно дремлющей мысли. Что ж он делал? Да все продолжал чертить узор собственной жизни. В ней он, не без основания, находил столько премудрости и поэзии, что и не исчерпаешь никогда без книг и учености. Изменив службе и обществу, он начал иначе решать задачу существования, вдумывался в свое назначение и наконец открыл, что горизонт его деятельности и житья-бытья кроется в нем самом. Он понял, что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении. До тех пор он и не знал порядочно своих дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета - ничего. Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем. Впрочем, старик бывал очень доволен, если хороший урожай или возвышенная цена даст дохода больше прошлогоднего: он называл это благословением божиим. Он только не любил выдумок и натяжек к приобретению денег. - Отцы и деды не глупее нас были, - говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, - да прожили же век счастливо; проживем и мы: даст бог, сыты будем. Получая, без всяких лукавых ухищрений, с имения столько дохода, сколько нужно было ему, чтоб каждый день обедать и ужинать без меры, с семьей и разными гостями, он благодарил бога и считал грехом стараться приобретать больше. Если приказчик приносил ему две тысячи, спрятав третью в карман, и со слезами ссылался на град, засуху, неурожай, старик Обломов крестился и тоже со слезами приговаривал: "Воля божья; с богом спорить не станешь! Надо благодарить господа и за то, что есть". Со времени смерти стариков хозяйственные дела в деревне не только не улучшились, но, как видно из письма старосты, становились хуже. Ясно, что Илье Ильичу надо было самому съездить туда и на месте разыскать причину постепенного уменьшения доходов. Он и сбирался сделать это, но все откладывал, отчасти и потому, что поездка была для него подвигом, почти новым и неизвестным. Он в жизни совершил только одно путешествие, на долгих, среди перин, ларцов, чемоданов, окороков, булок, всякой жареной и вареной скотины и птицы и в сопровождении нескольких слуг. Так он совершил единственную поездку из своей деревни до Москвы и эту поездку взял за норму всех вообще путешествий. А теперь, слышал он, так не ездят: надо скакать сломя голову! Потом Илья Ильич откладывал свою поездку еще и оттого, что не приготовился как следует заняться своими делами. Он уж был не в отца и не в деда. Он учился, жил в свете: все это наводило его на разные чуждые им соображения. Он понимал, что приобретение не только не грех, но что долг всякого гражданина честными трудами поддерживать общее благосостояние. От этого большую часть узора жизни, который он чертил в своем уединении, занимал новый, свежий, сообразный с потребностями времени план устройства имения и управления крестьянами. Основная идея плана, расположение, главные части - все давно готово у него в голове; остались только подробности, сметы и цифры. Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лежа, и в людях; то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит в голове - и пойдет работа. Он не какой-нибудь мелкий исполнитель чужой, готовой мысли; он сам творец и сам исполнитель своих идей. Он как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжелой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага. Тогда только решается он отдохнуть от трудов и переменить заботливую позу на другую, менее деловую и строгую, более удобную для мечтаний и неги. Освободясь от деловых забот, Обломов любил уходить в себя и жить в созданном им мире. Ему доступны были наслаждения высоких помыслов; он не чужд был всеобщих человеческих скорбей. Он горько в глубине души плакал в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безыменные страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его бывало Штольц. Сладкие слезы потекут по щекам его... Случается и то, что он исполнится презрением к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом... Вот-вот стремление осуществится, обратится в подвиг... и тогда, господи! Каких чудес, каких благих последствий могли бы ожидать от такого высокого усилия!.. Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся за чей-то четырехэтажный дом. И сколько, сколько раз он провожал так солнечный закат! Наутро опять жизнь, опять волнения, мечты! Он любит вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину ее: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он новые крестовые походы и воюет, решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия. Или изберет он арену мыслителя, великого художника: все поклоняются ему; он пожинает лавры; толпа гоняется за ним, восклицая: "Посмотрите, посмотрите, вот идет Обломов, наш знаменитый Илья Ильич!" В горькие минуты он страдает от забот, перевертывается с боку на бок, ляжет лицом вниз, иногда даже совсем потеряется; тогда он встанет с постели на колена и начнет молиться жарко, усердно, умоляя небо отвратить как-нибудь угрожающую бурю. Потом, сдав попечение о своей участи небесам, делается покоен и равнодушен ко всему на свете, а буря там как себе хочет. Так пускал он в ход свои нравственные силы, так волновался часто по целым дням, и только тогда разве очнется с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда день склонится к вечеру и солнце огромным шаром станет великолепно опускаться за четырехэтажный дом. Тогда он опять проводит его задумчивым взглядом и печальной улыбкой и мирно опочиет от волнений. Никто не знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его знали. О способностях его, об его внутренней вулканической работе пылкой головы, гуманного сердца знал подробно и мог свидетельствовать Штольц, но Штольца почти никогда не было в Петербурге. Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.

Обломов и Штольц
В романе И. А. Гончарова "Обломов" одним из основных приемов для раскрытия образов является прием антитезы. При помощи противопоставления сравниваются образ русского барина Ильи Ильича Обломова и образ практичного немца Андрея Штольца. Таким образом Гончаров показывает, в чем сходство и в чем различие данных героев романа.

Илья Ильич Обломов - типичный представитель русского барства XIX века. Его социальное положение можно кратко охарактеризовать так: "Обломов, дворянин родом, коллежский секретарь чином, безвыездно живет двенадцатый год в Петербурге". По своей натуре Обломов - человек мягкий и спокойный, старающийся ничем не нарушить привычный образ жизни. "Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенной своего рода грации ленью". Целые дни проводит Обломов дома, лежа на своем диване и размышляя о необходимых преобразованиях в своем имении Обломовка. При этом на лице его часто отсутствовала всякая определенная идея. "Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности". Даже у себя дома "он терялся в приливе житейских забот и все лежал, ворочаясь с боку на бок". Обломов чуждается светского общества и вообще старается не выходить на улицу. Его безмятежное состояние нарушают лишь визитеры, приходящие к Обломову только с корыстными целями. Тарантьев, например, просто обворовывает Обломова, постоянно занимая у него деньги и не возвращая их. Обломов же оказывается жертвой

своих посетителей, не понимая настоящей цели их визитов. Обломов так отдален от реальной жизни, что свет для него представляет вечную суету без всякой цели. "Ни искреннего смеха, ни проблеска симпатии... что ж это за жизнь?" - восклицает Обломов, считая общение со светским обществом пустым времяпрепровождением. Но вдруг спокойное и размеренное житье Ильи Ильича прерывается. Что же произошло? Приезжает его друг юности Штольц, с которым Обломов связывает надежды на улучшение своего положения.

"Штольц ровесник Обломову: и ему уже за тридцать лет. Он служил, вышел в отставку, занялся своими делами и в самом деле нажил дом и деньги". Сына бюргера, Штольца можно считать антиподом праздному русскому барину XIX века Обломову. С самого раннего детства он воспитывался в суровых условиях, постепенно привыкая к трудностям и невзгодам жизни. Его отец - немец, мать - русская, однако Штольц практически ничего не унаследовал от нее. Его воспитанием полностью занимался отец, поэтому и сын вырос таким же практичным и целеустремленным. "Он весь составлен из костей, мускулов и нервов, как кровная английская лошадь". В отличие от Обломова, Штольц "боялся всякой мечты", "загадочному, таинственному не было места в его душе". Если у Обломова нормальным состоянием можно назвать лежание, то у Штольца - движение. Главной задачей Штольца был "простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь". Но что же тогда связывает Обломова и Штольца? и школа - вот что на всю жизнь связало таких разных по характеру и по взглядам людей. Однако в юности и Обломов был так же деятелен и увлечен знаниями, как и Штольц. Долгие часы проводили они вместе за чтением книг и изучением различных наук. Но воспитание и мягкий характер все-таки сыграли свою роль, и Обломов вскоре отходит от Штольца. Впоследствии Штольц пытается вернуть к жизни своего друга, но его попытки безрезультатны: "обломовщина" поглотила Обломова.

Таким образом, прием антитезы является одним из основных приемов в романе И. А. Гончарова "Обломов". При помощи антитезы Гончаров сравнивает не только образы Обломова и Штольца, он сравнивает также окружающие их предметы и действительность. Используя прием антитезы, Гончаров продолжает традицию многих русских писателей. Например, Н. А. Островский в своем произведении "Гроза" противопоставляет Кабаниху и Катерину. Если для Кабанихи идеалом жизни служит "Домострой", то для Катерины превыше всего любовь, честность и взаимопонимание. А, С. Грибоедов в бессмертном произведении "Горе от ума", используя прием антитезы, сопоставляет Чацкого и Фамусова.