Золотой узор зайцев краткое содержание.

  • 04.03.2020

БОРИС ЗАЙЦЕВ

ЗОЛОТОЙ УЗОР

Часть первая

Юность у меня была приятная и легкая. Еще в Риге, где училась я в гимназии, меня девочки звали удачницей. Не со злости, нет. У меня с ними добрые были отношения. Отличалась я смешливостью, весельем, безошибочно подсказывала. Но и сама преуспевала - без усилий.

Вспоминаю Ригу с удовольствием. Я жила там у тетушки. Меня мало стесняли. По утрам бегала в Ломоносовскую гимназию, в тоненьких туфельках, платье коричневом с черным передником, встречалась со студентами из Политехникума, перемигивалась с ними. Красивой я не была. Всетаки Бог не обидел. Помню себя так: глаза серо-зеленые, пышные волосы, не весьма аккуратные, светлые: тепловатая кожа - с отливом к золоту - и сама я довольно высокая, сложена стройно, и ноги хорошие: это наверно.

Приятельниц у меня было немало. Кроме гимназии ходили мы и по театрам, и друг к другу, и на вечеринки со студентами. Я помню, как катались на коньках, - легко меня тогда носили ноги - как весной, в экзамены, бродили мы по старой Риге, и по набережной Двины, где корабли далеких странствий колыхаются у пристаней, пахнет смолой, канаты свернуты, торговки на ближайшем рынке с овощами возятся, и тяжко башнями взирает крепость. Мир казался так далек, просторен! И в закатном, дымно-розовеющем и с нежной прозеленью небе так дальнее и невозможное переплетались. Восемнадцатилетними своими ножками мы могли бы улететь куда угодно.

Раз мне студент в такие сумерки разглядывал ладонь.

Вы родились под знаком ветра. Ветер - это покровитель ваш. И яблонька цветущая.

Он был в меня слегка влюблен, что я и одобряла. Но про ветер, яблоньку мало тогда поняла. И - прыснула. Он мне руку поцеловал, серьезно на меня взглянул.

Потом поверите.

Некую нежность я к нему чувствовала, и должна сознаться, что у взморья, майским утром, сидя на корме рыбацкой лодки (мы и по заливу иногда катались) - даже с ним поцеловалась.

Я, пожалуй, изменяла этим, несколько, другому, чуть не с детства другу моему, Маркуше, обучавшемуся тогда в Москве. Но, каюсь, угрызений у меня не было. Ну, поцеловалась и поцеловалась. Так, минута выдалась. Солнце пригрело. Молода была.

Кончила я гимназию, поплакала, с подругами прощаясь, распростилась с тетей, у которой провела годы учения - и в Москву укатила к отцу.

Отец раньше служил в глуши, а теперь управлял огромным заводом, на окраине Москвы. Человек еще не старый, бодрый, жизнелюб великий - из помещичьей семьи. И скучал, на заводе своем сидючи. Любил деревню и охоту, лошадей, хозяйство, а завод, на самом деле, ведь унылейшая вещь.

Труд - проклятие человека, - говорил он. За обедом, незаметно, выпивал рюмку за рюмочкой.

Мы жили в одноэтажном особняке, у самого завода, и проклятый этот завод - на нем гвозди выделывали, рельсы латали - вечно гремел и пылил, и дымил под боком. Сидишь на террасе - она в маленький сад выходила - вдруг рядом за забором паровозик свистнет, потащит, пятясь задом, какие-то вагоны, обдаст дымом молоденькие тополя в саду, и весь наш дом дрогнет. А отец, коренастый, плотный, на балконе сидит, пьет свое пиво.

Труд - проклятие человека.

Я устроилась в двух своих комнатах отлично: у меня все было чисто, все в порядке, я всегда в хорошем духе подымалась, кофе пила сладкий и разыгрывала на рояле разные вещицы. Еще в Риге, у тетушки, я петь пробовала, и находили - голос у меня порядочный, не сильный, но приятный. Я себе пою по утрам, отец в Правлении, а завод стучит- громыхает, в двенадцать гудок, рабочие расходятся, в два опять на работу, изо дня в день, изо дня в день. А мой Чайковский, или Шуман, Глинка!

По воскресеньям Маркуша приезжал из Петровского-Разумовского. С этим Маркушей мы еще детьми росли, в деревне - он как бы воспитанник отца моего был, сын его давнишнего приятеля. Теперь же оказался мой Маркуша юношей нескладным, крупным, с бородою, пробивавшейся из подбородка, и с румянцем ярким - к загорелому его лицу шел зеленый околыш фуражки студенческой. Руки у него огромные, но добрые: земледельческие. Он и был крестьянский сын.

Первый раз как увидел, он меня смутился. Покраснел. А я нисколько. Я его поцеловала дружески, но и с приятностью. От него пахло крепким, свежим юношей.

Литературные беседы. Книга первая Адамович Георгий Викторович

<«ЗОЛОТОЙ УЗОР» Б. ЗАЙЦЕВА >

Перелистывая роман Бориса Зайцева «Золотой узор», я невольно задумался над напечатанным на обложке книги списком произведений «того же автора».

«Тихие зори», «Сны», «Земная печаль», «Голубая звезда», «Италия», «Рафаэль»… Весь Зайцев в этих названиях, особенно в слове «голубой». Кажется, у Флоренского есть несколько удивительных страниц о голубом цвете, к которому пристрастен был Жуковский, о цвете неба, о цвете «легкой, блаженной смерти», об этом рассеянном мраке, чем-то неразрывно связанным с цветом черным (у Андрея Белого, в «Серебряном голубе» - «…небо синее, а если вглядишься, совсем, совсем черное»).

В Зайцеве есть вся эта печаль и эта нежность. Так он и восходит по женственной, грустной, «ангельской» линии русского искусства – к Блоку, Лермонтову и Жуковскому. Монашеский тон его речи не случаен. Он, как монах, смотрит на жизнь строго и осуждающе. Внимания к миру у него нет. Творческой жадности нет. Поэтому его книги - несомненно поэзия, но едва ли литература. Еще в коротких рассказах ему, пожалуй, удается обмануть читателя, но в большом романе притворство его очевидно: ему нечего делать с человеческим бытом, он его побаивается, и в писаниях своих он опутывает его тщательно-однообразными размышлениями, вообще украшает, услаждает его, как бы будучи не в силах прямо и смело взглянуть на него. По существу, нет писателя более противоположного Толстому. Это не упрек, конечно. Однако признаюсь, что в моем представлении Толстой не есть просто «один из наиболее выдающихся романистов», а единственный и безусловный царь романа, и в области романа некоторое иерархическое приближение к этому царю кажется мне неизбежным, а отпадение от него похожим на бунт, обреченный на неудачу. Зайцева спасает только то, что вся формальная сторона его творчества явно второстепенна по значению, что он к ней пренебрежителен. Его книги - дневники, полуисповедь. А в этих-то безграничных и беспредельных областях ни у кого ни над кем власти нет и быть не может. Каждый ценен только сам по себе, и каждый сам за себя отвечает.

«Золотой узор», новый роман Бориса Зайцева, в целом, в общем - книга редкая и интересная. В ней есть то, что нельзя подделать, чему невозможно научиться. Не знаю, как лучше сказать: поэзия, сладость, вдохновение - все не то. Но читатель, вероятно, поймет, о чем я говорю и что по бедности человеческой речи я не могу определить, точно. При холодно– критическом отношении к роману некоторые слабости его все же становятся очевидны. Прежде всего, героиня романа и ее художественное окружение. Есть что-то шаблонно-модернистское в этой взбалмошной певице, которая «служит обществу», и в ее друге, стареющем, тонком, молчаливом эстете, московском Петронии – Георгиевском. Оба они напоминают героев «Гнева Диониса» Нагродской и других подобных романов. Это сходство довольно досадное. Много выразительнее другие образы – людей простых, эстетизмом не тронутых, отца Наталии Николаевны, ее мужа, сына, ее подруг. Да и среди сцен романа художественно наиболее правдивы именно те, в которых внешней, условной «художественности» менее всего, – например, очень живые, почти «антологические» страницы про парижский игорный притончик.

Повествование ведется от лица героини, в форме ее записок. Начинается оно с ее счастливого, спокойного детства и доходит до «порога старости», до наших дней, с тюрьмами и общим крушением: «Золотым узором» тянется беспорядочная жизнь героини, то бросающей мужа, то вновь к нему возвращающейся, скитающейся по Парижу и Италии, полузабывающей о существовании сына и почти сходящей с ума, когда во время революции сын этот гибнет.

В конце романа, в виде послания мужа к Наталии Николаевне, дано послесловие, мораль - «светлая и благостная», по Зайцеву, но в тоне глубоко монашеская, отрешенная, смертельно грустная.

Много грустнее отвернуться от мира, чем возненавидеть или проклясть его.

Из книги Азбука Шамболоидов. Мулдашев и все-все-все автора Образцов Петр Алексеевич

Из книги Ритмический узор в романе "Властелин Колец" автора Ле Гуин Урсула К.

Из книги Литературные беседы. Книга первая автора

< «РАФАЭЛЬ» Б.ЗАЙЦЕВА. – «CHEVREFEUILLE» ТЬЕРРИ САНДРА> 1.Почти во всех старинных итальянских картинах повторяется тот же фон: весь голубой, прозрачный и бледный, с купающимися в голубом воздухе холмами, с голубыми ручьями и голубовато-дымной далью. Те, кто бывал в Италии,

Из книги Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928) автора Адамович Георгий Викторович

<«ПРЕПОДОБНЫЙ СЕРГИЙ РАДОНЕЖСКИЙ» Б. ЗАЙЦЕВА. – О. МАНДЕЛЬШТАМ > 1.Давно уж хочется мне написать о книжке Б. Зайцева «Преподобный Сергий Радонежский». Удерживало меня только сомнение, можно ли говорить о ней, как о явлении литературном.Это своеобразное «житие» написано

Из книги В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове автора Лурье Яков Соломонович

< «АВДОТЬЯ-СМЕРТЬ» Б.ЗАЙЦЕВА. – «РАСТРАТЧИКИ» В.КАТАЕВА> 1.О Борисе Зайцеве много писали в последние месяцы – по поводу его юбилея. Много и говорили. Но нельзя выразиться: спорили. О Зайцеве не спорят, – и не потому, что он был решительно выше споров, выше тех писателей, о

Из книги Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова автора Коллектив авторов

Из книги Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения автора Злобин Владимир Ананьевич

И.В. Зайцева. НАТЮРМОРТ С ЧЕЛОВЕКОМ У И. БРОДСКОГО Стихотворение «Натюрморт» стало пиковой точкой в размышлениях И. Бродского о вещах. Поэт создал свою систему восприятия предметов, которая в этом произведении пытается преподнести себя как философское мировоззрение. Это

Из книги Легкое бремя автора Киссин Самуил Викторович

Из книги Каменный пояс, 1974 автора Рябинин Борис

Из книги При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы автора Немзер Андрей Семенович

Из книги Уфимская литературная критика. Выпуск 5 автора Байков Эдуард Артурович

I. Золотой век

Из книги Универсальная хрестоматия. 1 класс автора Коллектив авторов

Золотой век: легенда, ставшая историей Эта статья предваряла составленную мной антологию поэзии пушкинской эпохи, в которую вошли стихотворения Павла Александровича Катенина (1792–1853), Дениса Васильевича Давыдова (1784–1839), Ивана Ивановича Козлова (1779–1840), Антона

Из книги «Последние новости». 1934-1935 автора Адамович Георгий Викторович

Золотой век: опыты конкретизации темы Заметки, приуроченные к юбилеям поэтов «золотого века», сочинялись в разные годы: какие-то до «суммарной» статьи, какие-то – после. Писать большую работу о движении русской поэзии в первой половине позапрошлого века я никогда не

Из книги автора

Елена Зайцева «Открытая рецензия» Мне любезно прислали первый выпуск журнала «Открытая мысль». Несколько любезностей в ответ – в прямом и, уж никуда не денешься, переносном смыслах.В отношении того, как издано, смысл только прямой. Издано, оформлено хорошо, приятно

Из книги автора

Петушок – золотой гребешок Жили-были кот, дрозд да петушок – золотой гребешок. Жили они в лесу, в избушке. Кот да дрозд ходят в лес дрова рубить, а петушка одного оставляют.Уходят – строго наказывают:– Мы пойдём далеко, а ты оставайся домовничать, да голоса не подавай;

Из книги автора

<«И. А. БУНИН. ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО» К. ЗАЙЦЕВА. - «LA VIE DE TOLSTOI» M. HOFMANN ET A. PIERRE> Подзаголовок «жизнь и творчество», стоящий на обложке книги К. Зайцева о Бунине, заставляет предположить, что исследование это претендует на известную полноту. Книг о Бунине до сих пор у нас не

Роман "Золотой узор" (1926) построен в виде исповедального повествования рассказчицы о своей судьбе, вбирающей в себя дух переломной эпохи русской жизни и существования отечественной интеллигенции – от рубежа веков до первых эмигрантских впечатлений начала 1920-х гг. (Все ссылки на текст романа приведены по изд.: Зайцев Б.К. Странное путешествие / Сост. и предисл. И.Курамжиной; Худож. Д.Шоткин. – М.: Панорама, 1996.) В многоплановом по композиции и стилю рассказе дочери управляющего московским заводом Натальи автор передал глубинное сопряжение индивидуально-личностного и исторически характерного. Глазами героини явлены здесь картины столичной и провинциальной действительности периода предреволюционных ожиданий и непосредственно революции, дано символически емкое изображение природного космоса. Предметом напряженной художественной рефлексии автора и героини стали различные типы отношений человека с историческим временем, которые обозначаются на разных этапах жизненного пути самой Натальи и в системе персонажей.

Психологический склад рассказчицы проявляется уже с самого начала ее повествования. Здесь доминируют по-юношески восторженное восприятие мира, который "казался так далек, просторен", эстетическая одаренность, связанная с занятиями пением, радостное приятие беззаботного существования, освещенного и "вкусными запахами" родной Москвы, и влюбленностью в будущего мужа Маркела, с которым, как ей виделось, они были "предоставлены себе, своей молодости, жажде жизни и любви". Психологически мотивированным в это время оказывается поверхностное отношение героини к вере и церковным таинствам, в большей степени душевное, эстетизированное, нежели углубленно-духовное восприятие и великопостных служб, и радостной атмосферы пасхальной Москвы.

Углубление индивидуальной и исторической рефлексии героини о себе как "жизнелюбице", которой, как становилось все более очевидно, довелось жить во время надвигающихся бурь, связано в романе с перипетиями в ее личной, семейной жизни. Это и все более драматичное чувство внутренней неудовлетворенности в семейных отношениях, и надрывное увлечение пестротой жизни артистической московской богемы, в которой внешняя суета исподволь таила в себе скрытое предзнаменование неотвратимого взрыва. Уже на этом этапе повествования романное время приобретает синтезированный характер, обусловленный наложением на размышления юной героини позднейшего ретроспективного восприятия ею всего пережитого, об эпохальном значении которого она, по ее признанию, "в те годы мало задумывалась"…

Подобный "двойной" ракурс повествования придает исповеди героини особую психологическую убедительность. Наивно-восторженное восприятие Натальей блеска московского богемного существования, пренебрежение семейными заботами, тяжелой болезнью сына, блудное сближение с Александром Андреевичем – все это "корректируется" здесь же горькой иронией над тогдашней исторической недальновидностью "приодетого племени московского", покаянным самоосмыслением, пронизанным обостренной нравственной рефлексией ("Я ведь артистка, барыня, певица"), в свете которой позднейшая гибель сына будет видеться как тяжкая расплата за тот малый крест в виде его болезни, который в свое время героиней не был воспринят и понесен. Проникновенное вчувствование рассказчицы в потаенный смысл внешних событий ее жизни придает повествованию лирический характер, который проявляется в ритмике и синтаксисе фразы, близких подчас к поэтическому стилю: "Все мелькнуло и уносится из памяти моей, как и то время – туманное и острое для меня время…".

Прозрение героиней индивидуальной и исторической осмысленности пути как собственного, так и своего поколения творческой интеллигенции передается в произведении различными средствами предметной изобразительности. Важны в этом плане и динамика портретной характеристики, когда, упившись гибельной свободой, рассказчица улавливает в своем лице появившееся выражение "блуждания, текучести", и пространственные образы-лейтмотивы. Так, забвение семьи заставляет Наталью признать, что "дом… делался гостиницей", позднее же добровольный уход от семейного очага ради праздной и беспечной жизни в Париже и Риме будет символично "рифмоваться" с будущим возмездием судьбы – с уже вынужденной горестной эмигрантской разлукой с домом, Москвой, Россией.

Период странствий героини по Европе, спроецированный на Евангельскую притчу о блудном сыне, становится одновременно и временем, когда в ее внутреннем мире пробуждается провидческое восприятие своей жизни и судьбы России. На почве ностальгических воспоминаний прорастает осознание главных ценностных ориентиров: "Россия, Маркуша, отец, Галкино". Постепенно преодолевая тернии новых чувственных увлечений (история с Джильдо), рассказчица все определеннее стремится познать таинственную закономерность своего пути, ту Высшую волю, которая "прядет узор жизни". В процессе развития романного действия подобное познание обусловлено глубинной устремленностью личности к Богообщению, выраженной в напряженном поиске подлинной веры, которая в последующее лихолетье станет для героини мощным укреплением: "Пою я "Верую", а верую ли сама?"

Нелегкая рефлексия о потерянности собственной жизни ("Да и кто же я?.. Почему здесь сижу?"), пролагавшая путь к новому обретению родной земли, неслучайно соотнесена в романе с началом Первой Мировой войны, которое впервые привносит в роман ощущение иррациональной бездны истории. Эмоциональное и вместе с тем предельно сосредоточенное восприятие возвращающейся на родину Натальей надвигающихся "времен событий" становится в изображении Зайцева знаменательным перекрестьем личностного и общеисторического. Окрик, услышанный из воинского вагона, встреча с сыном, наблюдение за "суровым бегом облаков" – эти и иные как малые, так символически значимые эпизоды и сцены романа передают конфликтную остроту отношений личностного, семейного начал и вызовов эпохи: "В наш тихий круг врывались вести о сражениях и маршах". И в то же время подлинное осознание этой "иной полосы, войны и горя" приобщает личность к пониманию народной трагедии, возвращает ее в то духовно-нравственное пространство, которое нередко утрачивается в обыденном, "неверном и туманном" существовании: "Будет мне порхать… довольно пустой, легкой жизни…".

По мере углубления в чувствование разрушительной реальности военного лихолетья меняется как содержание, так и стилистика повествования героини, на первый план выдвигается этика духовного самоограничения перед грозным ликом исторического времени. В речи Натальи все пронзительнее звучат лирические обращения к Родине, в судьбе которой рассказчица угадывает косвенное отражение собственных скитаний и пережитых скорбей: "О, Россия! Горькое и сладостное, мрак и нежность, будто бы покинутость и одиночество…". Работая в лазарете, Наталья открывает для себя мир обезображенных войной народных характеров, а в той трагедии, которая совершается в истории, ощущает сопряженность как с собственной внутренней жизнью, со "своим Апокалипсисом", так и с вечностью: "… из хоралов вечности… я будто перешла к обыденному…".

Именно через диалог с вызовами истории острее раскрываются в логике романного действия парадоксы и личностного самосознания героини, и той части мыслящей интеллигенции, умонастроение которой она воплощает. Здесь и не изжитая до конца доля легкомыслия, неукротимой эмоциональности Натальи, что проявилось, в частности, в ее "эскападе" с Душей, и значительная мера наивности в надежде на скорое возвращение гармоничного строя национального и индивидуального бытия – на то, "что все скоро кончится". С другой стороны, это острота исторической, этически направленной рефлексии "о жизни, мире, войне, трагедии". На этом этапе судьбы мышление героини все определеннее болезненно сосредотачивается на неразрешимых и недоступных для обыденного сознания контрастах, порожденных самой эпохой: "Мы грелись. Кто-то умирал… Неслась в автомобиле спекулянтском в ночь грозной войны и жалким утехам…". Впоследствии, глядя на собственную былую недальновидность уже из другой эпохи ("То был век иной, и мы были детьми"), героиня все же далека от самоотречения. Глубинное прозрение меры народного страдания пробуждает в ее мироощущении соборное начало и задает особую шкалу критической самооценки: "Была глупа, дерзка с Маркелом и несправедлива… в осень ту, под кровь расстреливаемых заложников…". Рисуя эти психологические процессы во внутреннем мире рассказчицы, Зайцев художественно нащупывает возможный предел внутреннего устояния личности, проходящей испытание историей. Чуткий к этому испытанию душевный мир Натальи запечатлевает моменты особенно агрессивного наступления эпохи на человеческую индивидуальность. Это ощущается ею и в связи с призывом в армию мужа ("черта невидимая, страшная нас отделяла"), и в обостренном восприятии того, как деревенский лад в Галкине, высшим воплощением которого видится ей Пасхальный Крестный ход, все необратимее разрушается "сутолокой революции", инерцией "бессмысленного и беспощадного" бунта.

Постепенное сужение жизненного пространства Натальи, связанное с утратой отца, потерей родных московских стен ("В Москве квартиру нашу захватили"), усиливает в ее душе понимание тайных "сближений" в судьбе и своего предстояния непостижимым законам Провидения, по мудрой воле которого "кто-то, до поры до времени, упорно отводил нас от событий". Предметно-бытовые детали получают здесь символическую значимость, вбирая в себя масштаб прожитой жизни, как, к примеру, "тот белый крест, что и осталось от моей молодости, моего отца…".

Трагедийной кульминацией того разрыва связи времен, который был пережит как личностью, так и всей Россией в пору революционного слома, становится для Натальи расстрел сына, сюжетно ассоциирующийся в романе со смертью отца и знаменующий распад родовой цепи. В связи с этим, имеющим для самого Зайцева автобиографические ассоциации событием особенно символичен эпизод посещения рассказчицей безымянной могилы сына, увиденной ее умудренным духовным зрением в качестве "Голгофы нашей", катарсическое превозмогание которой оказывается возможным через восстановление покаянного молитвенного Богообщения: "Лишь в пении, в словах молитв и стройном, облегченном ритме службы чувствовали мы себя свободнее, здесь мы дышали, тут был воздух, свет". В этом признании героини – связующая нить между различными вехами ее судьбы, своеобразная духовная программа, спроецированная и на стоическое, личностное преодоление революционной современности, и на эмигрантское будущее, беспокойные очертания которого проступают в финальных сценах романа, следующих за прощанием с родным краем: "Все думалось – все дальше уходила родина, под плавный, русский стук колес…".

Таким образом, в индивидуальной судьбе рассказчицы, образующей композиционный центр романного повествования, приоткрывается глубина исторического и нравственного смысла. В поворотах и зигзагах этого пути автором прозревается духовный идеал поиска личностью внутренних ресурсов для противостояния частным соблазнам и открытого диалога с историческим временем.

Проблема соотношения личностного и исторического, сохранения индивидуальности "во времена событий" оказывается существенной и применительно к судьбам второстепенных персонажей, система которых во многом выстраивается именно в связи с занятой каждым из них духовной позицией в период потрясений.

Старшее поколение, принципиально не пожелавшее адаптироваться к условиям революционной смуты, выведено в образе отца главной героини, в котором неслучайно присутствуют автобиографические ассоциации с отцом самого автора – К.Н.Зайцевым, управлявшим московским металлическим заводом. Мироощущение и патриархальный образ жизни отца, убежденного, по наблюдению Натальи, что "мир движется по "Русским ведомостям"", становятся в произведении горестным напоминанием о навсегда уходящей "знакомой" и душевно близкой автору и рассказчице "древней России". Вместе с тем острая проницательность заметна в данной им скептической оценке умозрительности и пассивности представителей интеллигенции как "неосновательных", "нереальных" людей, способных, подобно Георгиевскому, в деревню "прикатить в белых брюках".

Глубоко осмысленная еще в статьях А.Блока и других мыслителей начала века тема интеллигенции и революции получает в романе Зайцева глубокое развитие. Сильные и уязвимые стороны миросозерцания аристократической, воспитанной на образцах высокой европейской культуры интеллектуальной элиты раскрыты в образах Георгиевского, Маркела, Александра Андреича.

Сознание Георгия Александровича Георгиевского, "барина и дворянина", "чей род из Византии шел", глубоко противоречиво. С одной стороны, здесь явлена беспочвенность, обусловленная удаленностью как от исконных традиций народной веры ("Мне трудно счесть себя христианином"), так и от социальных сторон русской жизни, на что красноречиво указывает не раз припоминаемый в романе его приезд в Галкино "в белых брюках" – "точно на курорт". При этом, дистанцированный от конкретных общественных реалий современности, внутренний мир Георгиевского наполнен трагедийным предощущением будущих катастроф, что в немалой степени отражало умонастроение рафинированной интеллигенции Серебряного века: "Нам предстоит темное… и странное, и страшное…". Параллели со статьями Блока о масштабе революционной стихии просматриваются в проводимых Георгиевским сопоставлениях всего происходящего с уничтожением Римской империи варварскими массами: "Плебс и солдатчина, диктаторы залили этот Рим кровью…". Возникающие в данном контексте упоминания о судьбе Сенеки впоследствии неслучайно будут восприняты Натальей как прозорливое предвосхищение Георгиевским и собственной гибели, и участи интеллигенции во время торжества оглушительной "музыки революции": "Давно предчувствовал и войну, и революцию, и гибель свою…". В его трагедийном осмыслении современности сильна и этическая составляющая, которая связана с восходящим еще к народничеству мотивом нравственной и исторической вины привязанной к благам "цивилизации" (в блоковском смысле этого понятия), к сытой жизни интеллигенции за надвигающийся исторический взрыв. Соответствующие развернутые высказывания героя выдержаны в почти ораторском стиле – тем очевиднее их программная значимость и для рассказчицы, и для самого автора: "Уже давно я чувствую – мир не в порядке. Мы слишком долго жили мирно, сыто и грешно и скопили слишком много взрывчатых сил. Смотрите, человечеству наскучило. В крови и в брани новый день…".

Занимающийся наукой под "зеленой лампой" московского кабинета муж рассказчицы Маркел, который даже в промерзших аудиториях упорно продолжает читать лекции, воплощает своей позицией стремление мыслящей части интеллигенции избежать тотального обезличения даже в навязываемых эпохой казарменных условиях усредненного существования – интеллигенции, обреченной впоследствии на эмигрантское изгнание. В его финальном письме Наталье, содержащем глубокую духовную оценку всего свершившегося в России, возникает прямое соотнесение масштабов частного и общенационального бытия, вырисовывается примечательная параллель с трагедийными интуициями Георгиевского и одновременно прочерчивается путь сохранения русской эмиграцией своей национальной идентичности: "То, что произошло с Россией, с нами – не случайно. Поистине и мы, и все пожали лишь свое, нами же и посеянное. Россия несет кару искупления так же, как и мы с тобой… Мы на чужбине, и надолго (а в Россию верю!)… Нам предстоит жить и бороться, утверждая наше. Быть может, мы сильней как раз тогда, когда мы подземельней…".

Показаны в романе и гибельные последствия утери персонажами своего личностного ядра под натиском исторических потрясений. Принципиально иной выбор, по сравнению с Георгиевским и Маркелом, делает для себя представитель дореволюционной творческой элиты художник Александр Андреич, пытающийся ценой полного отказа от индивидуальности мимикрировать под стиль "новой жизни", утвердить себя в глазах власти в качестве художника, "работающего на республику". Однако и эта мимикрия, как становится очевидно в эпизоде с дровами, не в силах продлить полноценное существование прежней культуры в послереволюционных условиях.

Жертвой революции – не только в физическом, но и в духовном плане – становится сын рассказчицы Андрей. Его невольное втягивание в водоворот революционного противостояния оборачивается для Натальи семейной катастрофой и происходит в ущерб родственному, личностному. Он, как подмечает рассказчица, "еще дальше отошел": "точно передо мной стоял не сын, а малолетний генерал…".

Носителем воинственно антиличностной силы выступает в романе Кухов – в прошлом недобросовестный журналист, а в пору лихолетья ставший одним из безликих звеньев карающей системы революционного террора. "Неискоренимый вкус плебейства", его скрытая, а затем и явная агрессия, распознанные в Кухове Натальей и Георгиевским, воспринимаются в логике произведения в качестве главной движущей силы разрушительной стихии варварского переворота.

Важно, что в системе наиболее значительных персонажей романа сопоставление различных судеб сопряжено именно с личностным выбором каждого из них в данную историческую эпоху, с поляризацией взаимоисключающих позиций в плане сохранения или, напротив, в той или иной степени осознанного попрания собственной индивидуальности в угоду обезличивающим тенденциям современности.

Значимой сферой взаимодействия субъективно-личностного и эпохально-исторического становятся богатые по художественному воплощению картины окружающего бытия, представленные в романе в основном глазами рассказчицы. В этом изображении могут быть выделены три основные составляющие: знакомый героине с молодых лет мир Москвы и московской жизни; не менее дорогая для нее аура провинциальной Руси и бесконечных просторов России в целом; это и масштаб природного космоса, присутствие которого сопряжено как с раскрытием психологической подоплеки ее переживаний, так и с надысторическим уровнем авторских философских обобщений.


Страница 1 - 1 из 2
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | Все
© Все права защищены

«Вот та земля, что я сама» (по роману Б.К. Зайцева «Золотой узор»)


Долгая жизнь Бориса Константиновича Зайцева прошла как бы мимо нашего поколения 21-го века. Он мог быть мне только прадедушкой. Символично, что писатель ушел из жизни почти год в год с первым премьером революционной России Александром Керенским, о котором немногие из нас знают по комическим кадрам из старых фильмов так называемой «Ленинианы». Они ушли из жизни последними из первой волны русской эмиграции. Своим уходом как бы закрыли завесой забвения целую эпоху, до которой нынешнему компьютерному веку как будто бы нет дела.
Наше снисходительное отношение к представителям литературного мира «докомпьютерной» эпохи сыграло со мной злую шутку. Я не принял чувства мистического единения человеческого и природного миров в рассказах и повестях Зайцева «Агра- фена», «Голубая звезда», «Преподобный Сергий Радонежский», хотя произведения входили в школьную программу. Они отмечены импрессионистичностью, которая кажется мне слишком архаичной.
Я заставил себя прочитать произведения Б.К.Зайцева больших форм, признаюсь, с немалым трудом. В романах «Дальний край» писатель показывает искания интеллигенции на фоне революции 1905-07 годов, а в романе «Золотой узор» он уже подводит плачевный итог краха старой русской культуры под натиском новой, советской, которую первые эмигранты не приняли, а мы уже ее почти не знаем в третьем тысячелетии.
Объясню сначала, что же мне мешало читать прозу Зайцева. С первых страниц его последнего романа «Золотой узор» читателя охватывает недоумение: что за литература перед ним? Непонятный, даже слегка утомительный роман, если «проглатывать» текст по привычке. Как будто бы вас пригласили играть, но не сообщили правил игры. После вдумчивого осознания понимаешь, что перед тобой стихи, вкрапленные в прозу:
Любитель музыки, искусств,
поклонник старых мастеров...
чей род из Византии шел.

А я смотрела, как в закате
розовели дальние березы парка,
как слегка туманились луга.
Роман весь как бы соткан из ритмической прозы, причем без перебивки нейтральным текстом. Это и есть настоящий «золотой узор» русской литературы. Его нельзя «глотать», можно только декламировать, хотя бы тихонько про себе.
Это что касается формы, а вот содержание романа Зайцева «Золотой узор» весьма прозаично, даже сознательно приземлено. Сугубый, какой-то солдатский реализм помогает воссоздать эпоху «военного коммунизма», полную лишений и смертельной угрозы для молодых людей из «старого мира».
Главная героиня романа Наталья, «яблонка цветущая» закончила гимназию в Риге, училась музыке в Москве. Рано вышла замуж за преданного Маркушу и бросила его с крошечным сыном Андрюшей на руках, утонув в мире московской литера- турно-художественного богемы «серебряного века». Унеслась с возлюбленным художником из «Мира искусства» в Париж, потом сбежала от любовника в Италию. Там в буколической идиллии бродит пастушок Джильдо, тщетно ухаживают за русской певицей Натальей английский лорд Генри и русский композитор Георгий Александрович. И героиня сама себе кажется языческой богиней Дианой, которая обречена на легкомысленное счастье мимолетной любви в своем неизменном мирке на лоне богатой природы юга.
Но и жаркий юг ей скоро наскучит. Наталья возвращается в Россию за новыми впечатлениями, но вдруг мир круто изменился - война! Муж Маркуша, приват-доцент математического факультета, становится мешковатым прапорщиком, сын Андрюша уже подросток и мечтает о военных подвигах, но все они «по- прежнему вставали поздно, сытно ели» и были безразличны к политическим событиям и страстям войны, пока эту сытую и спокойную жизнь не ошеломила революция.
Полного юношеской дерзости Андрюшу расстреливают чекисты, муж Маркуша в холодной и голодной Москве едва не умирает от тифа. Вот тогда русская барыня Наталья, некогда «цветущая яблонка», восходит по обрывистым склонам «хождения по мукам» на вершину своего подвига. Холеные ручки покрылись кровавыми цыпками от стирки. Она не доест куска, отдаст его голодному. Сама замерзнет, но обогреет застывшего.
Нравственное перерождение еще не ведет к обретению религиозного сознания. Чудом вырвались из ада революции на поезде: «И упала наша Москва... Проклятая, но чудесная наша земля... Из букета, что везли с собой, мы бросили на землю по пучочку незабудок. Не забыть, - прощай Россия!»
Отцвела «яблонка» Наталья, но в муках вызрел плод души - вера в спасение мира через добро. Легкомысленная певичка изменила репертуар. До конца своей долгой жизни она будет исполнять только духовные песнопения « во искупление грехов и жизнь вечную».

Личность и историческое время в романе Б. Зайцева «Золотой узор» (К 125-летию со дня рождения Б. К. Зайцева)

Ничипоров И. Б. "Золотой узор" 1926 построен в виде исповедального повествования рассказчицы о своей судьбе, вбирающей в себя дух переломной эпохи русской жизни и существования отечественной интеллигенции – от рубежа веков до первых эмигрантских впечатлений начала 1920-х гг. Все ссылки на текст романа приведены по изд.: Зайцев Б. К. Странное путешествие / Сост. и предисл. И. Курамжиной; Худож. Д. Шоткин. – М.: Панорама, 1996. В многоплановом по композиции и стилю рассказе дочери управляющего московским заводом Натальи автор передал глубинное сопряжение индивидуально-личностного и исторически характерного. Глазами героини явлены здесь картины столичной и провинциальной действительности периода предреволюционных ожиданий и непосредственно революции, дано символически емкое изображение природного космоса. Предметом напряженной художественной рефлексии автора и героини стали различные типы отношений человека с историческим временем, которые обозначаются на разных этапах жизненного пути самой Натальи и в системе персонажей.

Психологический склад рассказчицы проявляется уже с самого начала ее повествования. Здесь доминируют по-юношески восторженное восприятие мира, который "казался так далек, просторен", эстетическая одаренность, связанная с занятиями пением, радостное приятие беззаботного существования, освещенного и "вкусными запахами" родной Москвы, и влюбленностью в будущего мужа кела, с которым, как ей виделось, они были "предоставлены себе, своей молодости, жажде жизни и любви". Психологически мотивированным в это время оказывается поверхностное отношение героини к вере и церковным таинствам, в большей степени душевное, эстетизированное, нежели углубленно-духовное восприятие и великопостных служб, и радостной атмосферы пасхальной Москвы.

Углубление индивидуальной и исторической рефлексии героини о себе как "жизнелюбице", которой, как становилось все более очевидно, довелось жить во время надвигающихся бурь, связано в романе с перипетиями в ее личной, семейной жизни. Это и все более драматичное чувство внутренней неудовлетворенности в семейных отношениях, и надрывное увлечение пестротой жизни артистической московской богемы, в которой внешняя суета исподволь таила в себе скрытое предзнаменование неотвратимого взрыва. Уже на этом этапе повествования романное время приобретает синтезированный , обусловленный наложением на размышления юной героини позднейшего ретроспективного восприятия ею всего пережитого, об эпохальном значении которого она, по ее признанию, "в те годы мало задумывалась"…

Подобный "двойной" ракурс повествования придает исповеди героини особую психологическую убедительность. Наивно-восторженное восприятие Натальей блеска московского богемного существования, пренебрежение семейными заботами, тяжелой болезнью сына, блудное сближение с Александром Андреевичем – все это "корректируется" здесь же горькой иронией над тогдашней исторической недальновидностью "приодетого племени московского", покаянным самоосмыслением, пронизанным обостренной нравственной рефлексией "Я ведь артистка, барыня, певица", в свете которой позднейшая гибель сына будет видеться как тяжкая расплата за тот малый крест в виде его болезни, который в свое время героиней не был воспринят и понесен. Проникновенное вчувствование рассказчицы в потаенный смысл внешних событий ее жизни придает повествованию лирический характер, который проявляется в ритмике и синтаксисе фразы, близких подчас к поэтическому стилю: "Все мелькнуло и уносится из памяти моей, как и то время – туманное и острое для меня время…".

Прозрение героиней индивидуальной и исторической осмысленности пути как собственного, так и своего поколения творческой интеллигенции передается в произведении различными средствами предметной изобразительности. Важны в этом плане и динамика портретной характеристики, когда, упившись гибельной свободой, рассказчица улавливает в своем лице появившееся выражение "блуждания, текучести", и пространственные образы-лейтмотивы. Так, забвение семьи заставляет Наталью признать, что "дом… делался гостиницей", позднее же добровольный уход от семейного очага ради праздной и беспечной жизни в Париже и Риме будет символично "рифмоваться" с будущим возмездием судьбы – с уже вынужденной

Горестной эмигрантской разлукой с домом, Москвой, Россией.

Период странствий героини по Европе, спроецированный на Евангельскую притчу о блудном сыне, становится одновременно и временем, когда в ее внутреннем мире пробуждается провидческое восприятие своей жизни и судьбы России. На почве ностальгических воспоминаний прорастает осознание главных ценностных ориентиров: "Россия, куша, отец, Галкино". Постепенно преодолевая тернии новых чувственных увлечений история с Джильдо, рассказчица все определеннее стремится познать таинственную закономерность своего пути, ту Высшую волю, которая "прядет узор жизни". В процессе развития романного действия подобное познание обусловлено глубинной устремленностью личности к Богообщению, выраженной в напряженном поиске подлинной веры, которая в последующее лихолетье станет для героини мощным укреплением: "Пою я "Верую", а верую ли сама?"

Нелегкая рефлексия о потерянности собственной жизни "Да и кто же я?.. Почему здесь сижу?", пролагавшая путь к новому обретению родной земли, неслучайно соотнесена в романе с началом Первой Мировой войны, которое впервые привносит в роман ощущение иррациональной бездны истории. Эмоциональное и вместе с тем предельно сосредоточенное восприятие возвращающейся на родину Натальей надвигающихся "времен событий" становится в изображении Зайцева знаменательным перекрестьем личностного и общеисторического. Окрик, услышанный из воинского вагона, встреча с сыном, наблюдение за "суровым бегом облаков" – эти и иные как малые, так символически значимые эпизоды и сцены романа передают конфликтную остроту отношений личностного, семейного начал и вызовов эпохи: "В наш тихий круг врывались вести о сражениях и шах". И в то же время подлинное осознание этой "иной полосы, войны и горя" приобщает личность к пониманию народной трагедии, возвращает ее в то духовно-нравственное пространство, которое нередко ут??ачивается в обыденном, "неверном и туманном" существовании: "Будет мне порхать… довольно пустой, легкой жизни…".

По мере углубления в чувствование разрушительной реальности военного лихолетья меняется как содержание, так и стилистика повествования героини, на первый план выдвигается этика духовного самоограничения перед грозным ликом исторического времени. В речи Натальи все пронзительнее звучат лирические обращения к Родине, в судьбе которой рассказчица угадывает косвенное отражение собственных скитаний и пережитых скорбей: "О, Россия! Горькое и сладостное, мрак и нежность, будто бы покинутость и одиночество…". Работая в лазарете, Наталья открывает для себя мир обезображенных войной народных характеров, а в той трагедии, которая совершается в истории, ощущает сопряженность как с собственной внутренней жизнью, со "своим Апокалипсисом", так и с вечностью: "… из хоралов вечности… я будто перешла к обыденному…".

Именно через диалог с вызовами истории острее раскрываются в логике романного действия парадоксы и личностного самосознания героини, и той части мыслящей интеллигенции, умонастроение которой она воплощает. Здесь и не изжитая до конца доля легкомыслия, неукротимой эмоциональности Натальи, что проявилось, в частности, в ее "эскападе" с Душей, и значительная мера наивности в надежде на скорое возвращение гармоничного строя национального и индивидуального бытия – на то, "что все скоро кончится". С другой стороны, это острота исторической, этически направленной рефлексии "о жизни, мире, войне, трагедии". На этом этапе судьбы мышление героини все определеннее болезненно сосредотачивается на неразрешимых и недоступных для обыденного сознания контрастах, порожденных самой эпохой: "Мы грелись. Кто-то умирал… Неслась в автомобиле спекулянтском в ночь грозной войны и жалким утехам…". Впоследствии, глядя на собственную былую недальновидность уже из другой эпохи "То был век иной, и мы были детьми", героиня все же далека от самоотречения. Глубинное прозрение меры народного страдания пробуждает в ее мироощущении соборное начало и задает особую шкалу критической самооценки: "Была глупа, дерзка с келом и несправедлива… в осень ту, под кровь расстреливаемых заложников…". Рисуя эти психологические процессы во внутреннем мире рассказчицы, Зайцев художественно нащупывает возможный предел внутреннего устояния личности, проходящей испытание историей. Чуткий к этому испытанию душевный мир Натальи запечатлевает моменты особенно агрессивного наступления эпохи на человеческую индивидуальност