Гюго виктор - собор парижской богоматери. Школьная энциклопедия

  • 08.04.2019

© Коган Н., перевод на русский язык, 2012

© Издание на русском языке, оформление ООО «Издательство «Эксмо», 2012

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

* * *

Несколько лет тому назад, осматривая собор Парижской Богоматери, или, выражаясь точнее, обследуя его, автор этой книги обнаружил в темном закоулке одной из башен следующее начертанное на стене слово:

Эти греческие буквы, потемневшие от времени и довольно глубоко врезанные в камень, некие свойственные готическому письму признаки, запечатленные в форме и расположении букв, как бы указывающие на то, что начертаны они были рукой человека Средневековья, и в особенности мрачный и роковой смысл, в них заключавшийся, глубоко поразили автора.

Он спрашивал себя, он старался постигнуть, чья страждущая душа не пожелала покинуть сей мир без того, чтобы не оставить на челе древней церкви этого стигмата преступлений или несчастья.

Позже эту стену (я даже точно не припомню, какую именно) не то выскоблили, не то закрасили, и надпись исчезла. Именно так в течение вот уже двухсот лет поступают с чудесными церквями Средневековья. Их увечат как угодно – и изнутри и снаружи. Священник их перекрашивает, архитектор скоблит; потом приходит народ и разрушает их.

И вот ничего не осталось ни от таинственного слова, высеченного в стене сумрачной башни собора, ни от той неведомой судьбы, которую это слово так печально обозначило, – ничего, кроме хрупкого воспоминания, которое автор этой книги им посвящает. Несколько столетий тому назад исчез из числа живых человек, начертавший на стене это слово; в свою очередь, исчезло со стены собора и само слово; быть может, исчезнет скоро с лица земли и сам собор.

Это слово и породило настоящую книгу.

Книга первая

I. Большой зал

Триста сорок восемь лет шесть месяцев и девятнадцать дней тому назад парижане проснулись под перезвон всех колоколов, которые неистовствовали за тремя оградами Ситэ, Университетской стороны и Города. Между тем день 6 января 1482 года отнюдь не являлся датой, о которой могла бы хранить память история. Ничего примечательного не было в событии, которое с самого утра привело в такое движение и колокола, и горожан Парижа. Это не был ни штурм пикардийцев или бургундцев, ни процессия с мощами, ни бунт школяров, ни въезд «нашего грозного властелина господина короля», ни даже достойная внимания казнь воров и воровок на виселице по приговору парижской юстиции. Это не было также столь частое в XV веке прибытие какого-либо пестро разодетого и разукрашенного плюмажами иноземного посольства. Не прошло и двух дней, как последнее из них – это были фламандские послы, уполномоченные заключить брак между дофином и Маргаритой Фландрской , – вступило в Париж, к великой досаде кардинала Бурбонского, который из угождения королю должен был скрепя сердце принимать неотесанную толпу фламандских бургомистров и угощать их в своем Бурбонском дворце представлением «весьма прекрасной моралите, шуточной сатиры и фарса», пока проливной дождь заливал его роскошные ковры, разостланные у входа во дворец.

Событие, которое 6 января «взволновало всю парижскую чернь», как говорит Жеан де Труа , было двойное празднество, объединившее с незапамятных времен праздник Крещения с праздником шутов.

В этот день на Гревской площади зажигались потешные огни, у Бракской часовни происходила церемония посадки майского деревца, в здании Дворца правосудия давалась мистерия. Об этом еще накануне возвестили при звуках труб на всех перекрестках глашатаи господина парижского прево, разодетые в щегольские полукафтанья из лилового камлота с большими белыми крестами на груди.

Заперев двери домов и лавок, толпы горожан и горожанок с самого утра потянулись отовсюду к упомянутым местам. Одни решили отдать предпочтение потешным огням, другие – майскому дереву, третьи – мистерии. Впрочем, к чести исконного здравого смысла парижских зевак, следует признать, что большая часть толпы направилась к потешным огням, вполне уместным в это время года, другие – смотреть мистерию в хорошо защищенном от холода зале Дворца правосудия; а бедному, жалкому, еще не расцветшему майскому деревцу все любопытные единодушно предоставили зябнуть в одиночестве под январским небом, на кладбище Бракской часовни.

Народ больше всего теснился в проходах Дворца правосудия, так как было известно, что прибывшие третьего дня фламандские послы намеревались присутствовать на представлении мистерии и на избрании папы шутов, которое также должно было состояться в большом зале Дворца.

Нелегко было пробраться в этот день в большой зал, считавшийся в то время самым обширным закрытым помещением на свете. (Правда, Соваль тогда еще не обмерил громадный зал в замке Монтаржи.) Запруженная народом площадь перед Дворцом правосудия представлялась зрителям, глядевшим на нее из окон, морем, куда пять или шесть улиц, подобно устьям рек, непрерывно извергали все новые потоки людей. Непрестанно возрастая, эти людские волны разбивались об углы домов, выступавшие то тут, то там подобно высоким мысам в неправильном водоеме площади.

Посредине высокого готического фасада Дворца правосудия находилась главная лестница, по которой безостановочно поднимался и спускался двойной поток людей; расколовшись ниже, на промежуточной площадке, надвое, он широкими волнами разливался по двум боковым спускам; эта главная лестница, как бы непрерывно струясь, сбегала на площадь, подобно водопаду, низвергавшемуся в озеро. Крик, смех, топот тысячи ног производили страшный шум и гам. Время от времени этот шум и гам усиливался: течение, несшее всю эту толпу к главному крыльцу, поворачивало вспять и, крутясь, образовывало водовороты. Причиной тому были либо стрелок, давший кому-нибудь тумака, либо лягавшаяся лошадь начальника городской стражи, водворявшего порядок; эта милая традиция, завещанная парижским прево коннетаблям, перешла от коннетаблей по наследству к конной страже, а от нее – к нынешней жандармерии Парижа.

В дверях, в окнах, в слуховых оконцах, на крышах домов кишели тысячи благодушных, безмятежных и почтенных горожан, спокойно глазевших на Дворец, глазевших на толпу и ничего более не желавших, ибо многие парижане довольствуются зрелищем самих зрителей, и даже стена, за которой что-либо происходит, уже представляет для них предмет, достойный любопытства.

Если бы нам, живущим в 1830 году, дано было мысленно вмешаться в толпу парижан XV века и, получая со всех сторон пинки, толчки, еле удерживаясь на ногах, проникнуть вместе с ней в этот обширный зал Дворца, казавшийся в день 6 января 1482 года таким тесным, то зрелище, представившееся нашим глазам, не лишено было бы занимательности и очарования; нас окружили бы вещи столь старинные, что они для нас были бы полны новизны.

Если читатель согласен, мы попытаемся хотя бы мысленно воссоздать то впечатление, которое он испытал бы, перешагнув вместе с нами порог этого обширного зала и очутившись среди толпы, одетой в хламиды, полукафтанья и безрукавки.

Прежде всего мы были бы оглушены и ослеплены. Над нашими головами – двойной стрельчатый свод, отделанный деревянной резьбой, расписанной золотыми лилиями по лазурному полю; под ногами – пол, вымощенный белыми и черными мраморными плитами. В нескольких шагах от нас огромный столб, затем другой, третий – всего на протяжении зала семь таких столбов, служащих линией опоры для пяток двойного свода. Вокруг первых четырех столбов – лавочки торговцев, сверкающие стеклянными изделиями и мишурой; вокруг трех остальных – истертые дубовые скамьи, отполированные короткими широкими штанами судившихся и мантиями стряпчих. Кругом зала вдоль высоких стен между дверьми, между окнами, между столбами – нескончаемая вереница изваяний королей Франции, начиная с Фарамонда : королей нерадивых, опустивших руки и потупивших очи, королей доблестных и воинственных, смело подъявших чело и руки к небесам. Далее, в высоких стрельчатых окнах – тысячецветные стекла; в широких дверных нишах – богатые, тончайшей резьбы двери; и все это – своды, столбы, стены, наличники окон, панели, двери, изваяния – сверху донизу покрыто великолепной голубой с золотом раскраской, успевшей к тому времени уже слегка потускнеть и почти совсем исчезнувшей под слоем пыли и паутины в 1549 году, когда дю Брель по традиции все еще восхищался ею.

Теперь вообразите себе этот громадный продолговатый зал, освещенный сумеречным светом январского дня, наводненный пестрой и шумной толпой, которая плывет по течению вдоль стен и вертится вокруг семи столбов, и вы уже получите смутное представление обо всей той картине, любопытные подробности которой мы попытаемся обрисовать точнее.

Несомненно, если бы Равальяк не убил Генриха IV, не было бы и документов о деле Равальяка, хранившихся в канцелярии Дворца правосудия; не было бы и сообщников Равальяка, заинтересованных в исчезновении этих документов; значит, не было бы и поджигателей, которым, за неимением лучшего средства, пришлось сжечь канцелярию, чтобы сжечь документы, и сжечь Дворец правосудия, чтобы сжечь канцелярию; следовательно, не было бы и пожара 1618 года. Все еще высился бы старинный Дворец с его старинным залом, и я мог бы сказать читателю: «Пойдите полюбуйтесь на него»; мы, таким образом, были бы избавлены: я – от описания этого зала, а читатель – от чтения сего посредственного описания. Это подтверждает новую истину, что последствия великих событий неисчислимы.

Весьма возможно, впрочем, что у Равальяка никаких сообщников не было, а если случайно они у него и оказались, то могли быть совершенно непричастны к пожару 1618 года. Существуют еще два других весьма правдоподобных объяснения. Во-первых, огромная пылающая звезда, шириною в фут, длиною в локоть, свалившаяся, как всем известно, с неба 7 марта после полуночи на крышу Дворца правосудия; во-вторых, четверостишие Теофиля :


Да, шутка скверная была,
Когда сама богиня Права,
Съев пряных кушаний немало,
Себе все нёбо обожгла .

Но, как бы ни думать об этом тройном – политическом, метеорологическом и поэтическом – толковании, прискорбный факт пожара остается несомненным. По милости этой катастрофы, в особенности же по милости всевозможных последовательных реставраций, уничтоживших то, что пощадило пламя, немногое уцелело ныне от этой первой обители королей Франции, от этого Дворца, более древнего, чем Лувр, настолько древнего уже в царствование короля Филиппа Красивого , что в нем искали следов великолепных построек, воздвигнутых королем Робером и описанных Эльгальдусом .

Исчезло почти все. Что сталось с кабинетом, в котором Людовик Святой «завершил свой брак» ? Где тот сад, в котором он, «одетый в камлотовую тунику, грубого сукна безрукавку и плащ, свисавший до черных сандалий», возлежа вместе с Жуанвилем на коврах, вершил правосудие ? Где покои императора Сигизмунда? Карла IV? Иоанна Безземельного? Где то крыльцо, с которого Карл VI провозгласил свой милостивый эдикт? Где та плита, на которой Марсель в присутствии дофина зарезал Робера Клермонского и маршала Шампанского ? Где та калитка, возле которой были изорваны буллы антипапы Бенедикта и откуда, облаченные на посмешище в ризы и митры и принужденные публично каяться на всех перекрестках Парижа, выехали обратно те, кто привез эти буллы? Где большой зал, его позолота, его лазурь, его стрельчатые арки, статуи, каменные столбы, его необъятный свод, весь в скульптурных украшениях? А вызолоченный покой, у входа в который стоял коленопреклоненный каменный лев с опущенной головой и поджатым хвостом, подобно львам Соломонова трона, в позе смирения, как то приличествует грубой силе перед лицом правосудия? Где великолепные двери, великолепные высокие окна? Где все чеканные работы, при виде которых опускались руки у Бискорнета? Где тончайшая резьба дю Ганси?.. Что сделало время, что сделали люди со всеми этими чудесами? Что получили мы взамен всего этого, взамен этой истории галлов, взамен этого искусства готики? Тяжелые полукруглые низкие своды господина де Броса , сего неуклюжего строителя портала Сен-Жерве, – это взамен искусства; что же касается истории, то у нас сохранились лишь многословные воспоминания о центральном столбе, которые еще доныне отдаются эхом в болтовне всевозможных господ Патрю .

Но все это не так уж важно. Обратимся к подлинному залу подлинного древнего Дворца.

Один конец этого гигантского параллелограмма был занят знаменитым мраморным столом такой длины, ширины и толщины, что, если верить старинным описям, стиль которых мог возбудить аппетит у Гаргантюа, «подобного ломтя мрамора никогда не было видано на свете»; противоположный конец занимала часовня, где стояла изваянная по приказанию Людовика XI статуя, изображающая его коленопреклоненным перед Пречистой Девой, и куда он, невзирая на то что две ниши в ряду королевских изваяний остаются пустыми, приказал перенести статуи Карла Великого и Людовика Святого – двух святых, которые в качестве королей Франции, по его мнению, имели большое влияние на небесах. Эта часовня, еще новая, построенная всего только лет шесть тому назад, была создана в изысканном вкусе того очаровательного, с великолепной скульптурой и тонкими чеканными работами зодчества, которое отмечает у нас конец готической эры и удерживается вплоть до середины XVI века в волшебных архитектурных фантазиях Возрождения.

Небольшая сквозная розетка, вделанная над порталом, по филигранности и изяществу работы представляла собой настоящий образец искусства. Она казалась кружевной звездой.

Посреди зала, напротив главных дверей, было устроено прилегавшее к стене возвышение, обтянутое золотой парчой, с отдельным входом через окно, пробитое в этой стене из коридора, смежного с вызолоченным покоем. Предназначалось оно для фламандских послов и для других знатных особ, приглашенных на представление мистерии.

По издавна установившейся традиции представление мистерии должно было состояться на знаменитом мраморном столе. С самого утра он уже был для этого приготовлен. На его великолепной мраморной плите, вдоль и поперек исцарапанной каблуками судейских писцов, стояла довольно высокая деревянная клетка, верхняя плоскость которой, доступная взорам всего зрительного зала, должна была служить сценой, а внутренняя часть, задрапированная коврами, – одевальной для лицедеев. Бесхитростно приставленная снаружи лестница должна была соединять сцену с одевальной и предоставлять свои крутые ступеньки и для выхода актеров на сцену, и для ухода их за кулисы. Таким образом, любое неожиданное появление актера, перипетии действия, сценические эффекты – ничто не могло миновать этой лестницы. О невинное и достойное уважения детство искусства и механики!

Четыре судебных пристава Дворца, непременные надзиратели за всеми народными увеселениями как в дни празднеств, так и в дни казней, стояли на карауле по четырем углам мраморного стола.

Представление мистерии должно было начаться только в полдень, с двенадцатым ударом больших стенных дворцовых часов. Несомненно, для театрального представления это было несколько позднее время, но оно было удобно для послов.

Тем не менее вся многочисленная толпа народа дожидалась представления с самого утра. Добрая половина этих простодушных зевак с рассвета дрогла перед большим крыльцом Дворца; иные даже утверждали, будто они провели всю ночь, лежа поперек главного входа, чтобы первыми попасть в залу. Толпа росла непрерывно и, подобно водам, выступающим из берегов, постепенно вздымалась вдоль стен, вздувалась вокруг столбов, заливала карнизы, подоконники, все архитектурные выступы, все выпуклости скульптурных украшений. Немудрено, что давка, нетерпение, скука, дозволенные в этот день, зубоскальство и озорство, возникающие по всякому пустяку ссоры, будь то соседство слишком острого локтя или подбитого гвоздями башмака, усталость от долгого ожидания – все, вместе взятое, еще задолго до прибытия послов придавало ропоту этой запертой, стиснутой, сдавленной, задыхающейся толпы едкий и горький привкус. Только и слышно было, что проклятия и сетования по адресу фламандцев, купеческого старшины, кардинала Бурбонского, главного судьи Дворца, Маргариты Австрийской, стражи с плетьми, стужи, жары, скверной погоды, епископа Парижского, папы шутов, каменных столбов, статуй, этой закрытой двери, того открытого окна – и все это к несказанной потехе рассеянных в толпе школяров и слуг, которые подзадоривали общее недовольство своими острыми словечками и шуточками, еще больше возбуждая этими булавочными уколами общее недовольство.

Среди них отличалась группа веселых сорванцов, которые, выдавив предварительно стекла в окне, бесстрашно расселись на карнизе и оттуда бросали свои лукавые взгляды и замечания попеременно то в толпу, находящуюся в зале, то в толпу на площади. Судя по тому, как они передразнивали окружающих, по их оглушительному хохоту, по насмешливым окликам, которыми они обменивались с товарищами через весь зал, видно было, что эти школяры далеко не разделяли скуки и усталости остальной части публики, превращая для собственного удовольствия все, что попадалось им на глаза, в зрелище, помогавшее им терпеливо переносить ожидание.

– Клянусь душой, это вы там, Жоаннес Фролло де Молендино! – кричал один из них другому, белокурому бесенку с хорошенькой лукавой рожицей, примостившемуся на акантах капители. – Недаром вам дали прозвище Жеан Мельник, ваши руки и ноги и впрямь походят на четыре крыла ветряной мельницы. Давно вы здесь?

– По милости дьявола, – ответил Жоаннес Фролло, – я торчу здесь уже больше четырех часов, надеюсь, они зачтутся мне в чистилище! Еще в семь утра я слышал, как восемь певчих короля сицилийского пропели у ранней обедни в Сент-Шапель «Достойную».

– Прекрасные певчие! – ответил собеседник. – Голоса у них тоньше, чем острие их колпаков. Однако перед тем как служить обедню господину святому Иоанну, королю следовало бы осведомиться, приятно ли господину Иоанну слушать эту гнусавую латынь с провансальским акцентом.

– Он заказал обедню, чтобы дать заработать этим проклятым певчим сицилийского короля! – злобно крикнула какая-то старуха из теснившейся под окнами толпы. – Скажите на милость! Тысячу парижских ливров за одну обедню! Да еще из налога за право продавать морскую рыбу в Париже!

– Помолчи, старуха! – вмешался какой-то важный толстяк, все время зажимавший себе нос из-за близкого соседства с рыбной торговкой. – Обедню надо бы отслужить. Или вы хотите, чтобы король опять захворал?

– Ловко сказано, господин Жиль Лекорню , придворный меховщик! – крикнул ухватившийся за капитель маленький школяр.

Оглушительный взрыв хохота приветствовал злополучное имя придворного меховщика.

– Лекорню! Жиль Лекорню! – орали одни.

– Долой шестерых богословов и белые стихари!

– Как, разве это богословы? А я думал – это шесть белых гусей, которых святая Женевьева отдала городу за поместье Роньи!

– Долой медиков!

– Долой диспуты на заданные и на свободные темы!

– Швырну-ка я в тебя шапкой, казначей святой Женевьевы! Ты меня объегорил! Это чистая правда! Он отдал мое место в нормандском землячестве маленькому Асканио Фальцаспада из провинции Бурж, а ведь тот итальянец.

– Это несправедливо! – закричали школяры. – Долой казначея святой Женевьевы!

– Эй! Иоахим де Ладеор! Эй! Лук Даюиль! Эй! Ламбер Октеман!

– Чтоб черт придушил попечителя немецкой корпорации!

– И капелланов из Сент-Шапель вместе с их серыми меховыми плащами.

– Seu ded Pellibus grisis fourratis!

– Эй! Магистры искусств! Вон они, черные мантии! Вон они, красные мантии!

– Получается недурной хвост позади ректора!

– Точно у венецианского дожа, отправляющегося обручаться с морем .

– Гляди, Жеан, вон каноники святой Женевьевы.

– К черту чернецов!

– Аббат Клод Коар! Доктор Клод Коар! Кого вы ищете? Марию Жифард?

– Она живет на улице Глатиньи.

– Она греет постели смотрителя публичных домов.

– Она выплачивает ему свои четыре денье – quattuor denarios.

– Aut unum bombum.

– Вы хотите сказать – с каждого носа?

– Товарищи, вон мэтр Симон Санен, попечитель Пикардии, а позади него сидит жена!

– Смелее, мэтр Симон!

– Добрый день, господин попечитель!

– Покойной ночи, госпожа попечительша!

– Экие счастливцы, им все видно, – вздыхая, промолвил все еще продолжавший цепляться за листья капители Жоаннес де Молендино.

Между тем присяжный библиотекарь Университета, мэтр Андри Мюнье, прошептал на ухо придворному меховщику, Жилю Лекорню:

– Уверяю вас, сударь, что это светопреставление. Никогда еще среди школяров не наблюдалось такой распущенности, и все это наделали проклятые изобретения: пушки, кулеврины, бомбарды, а главное, книгопечатание, эта новая германская чума. Нет уж более рукописных сочинений и книг. Печать убивает книжную торговлю. Наступают последние времена.

– Это заметно и по тому, как стала процветать торговля бархатом, – ответил меховщик.

В эту секунду пробило двенадцать.

– А-а! – одним вздохом ответила толпа.

Школяры притихли. Затем поднялась невероятная сумятица, зашаркали ноги, задвигались головы; послышалось общее оглушительное сморканье и кашель; всякий приладился, примостился, приподнялся. И вот наступила полная тишина: все шеи были вытянуты, все рты полуоткрыты, все взгляды устремлены на мраморный стол. Но ничего нового на нем не появилось. Там по-прежнему стояли четыре судебных пристава, застывшие и неподвижные, словно раскрашенные статуи. Тогда все глаза обратились к возвышению, предназначенному для фламандских послов. Дверь была все так же закрыта, на возвышении – никого. Собравшаяся с утра толпа ждала полудня, послов Фландрии и мистерии. Своевременно явился только полдень. Это уже было слишком!

Подождали еще одну, две, три, пять минут, четверть часа; никто не появлялся. Помост пустовал, сцена безмолвствовала.

Нетерпение толпы сменилось гневом. Слышались возгласы возмущения, правда, еще негромкие. «Мистерию! Мистерию!» – раздавался приглушенный ропот. Возбуждение возрастало. Гроза, дававшая о себе знать пока лишь громовыми раскатами, уже веяла над толпой. Жеан Мельник был первым, вызвавшим вспышку молнии.

– Мистерию, и к черту фламандцев! – крикнул он во всю глотку, обвившись, словно змея, вокруг своей капители.

Толпа принялась рукоплескать.

– Мистерию, мистерию! А Фландрию ко всем чертям! – повторила толпа.

– Подать мистерию, и немедленно! – продолжал школяр. – А то, пожалуй, придется нам для развлечения и в назидание повесить главного судью.

– Дельно сказано, – закричала толпа, – а для начала повесим его стражу!

Поднялся невообразимый шум. Четыре несчастных пристава побледнели и переглянулись. Народ двинулся на них, и им уже чудилось, что под его напором прогибается и подается хрупкая деревянная балюстрада, отделявшая их от зрителей. То была опасная минута.

– Вздернуть их! Вздернуть! – кричали со всех сторон.

В это мгновение приподнялся ковер описанной нами выше одевальной и пропустил человека, одно появление которого внезапно усмирило толпу и, точно по мановению волшебного жезла, превратило ее ярость в любопытство.

Человек этот, дрожа всем телом, отвешивал бесчисленные поклоны, неуверенно двинулся к краю мраморного стола, и с каждым шагом эти поклоны становились все более похожими на коленопреклонения.

Мало-помалу водворилась тишина. Слышался лишь тот еле уловимый гул, который всегда стоит над молчащей толпой.

– Господа горожане и госпожи горожанки, – сказал вошедший, – нам предстоит высокая честь декламировать и представлять в присутствии его высокопреосвященства господина кардинала превосходную моралите под названием «Праведный суд Пречистой Девы Марии». Я буду изображать Юпитера. Его преосвященство сопровождает в настоящую минуту почетное посольство герцога Австрийского, которое несколько замешкалось, выслушивая у ворот Боде приветственную речь господина ректора Университета. Как только его святейшество господин кардинал прибудет, мы тотчас же начнем.

Нет сомнения, что только вмешательство самого Юпитера помогло спасти от смерти четырех несчастных приставов. Если бы нам выпало счастье самим выдумать эту вполне достоверную историю, а значит, и быть ответственными за ее содержание перед судом преподобной нашей матери-критики, то, во всяком случае, против нас нельзя было бы выдвинуть классического правила: Ne deus intersit . Надо сказать, что одеяние господина Юпитера было очень красиво и также немало способствовало успокоению толпы, привлекая к себе ее внимание. Он был одет в кольчугу, обтянутую черным бархатом с золотой вышивкой; голову его прикрывала двухконечная шляпа с пуговицами позолоченного серебра; и не будь его лицо частью нарумянено, частью покрыто густой бородой, не держи он в руках усыпанной мишурой и обмотанной канителью трубки позолоченного картона, в которой искушенный глаз легко мог признать молнию, не будь его ноги обтянуты в трико телесного цвета и на греческий манер обвиты лентами, – этот Юпитер по своей суровой осанке мог бы легко выдержать сравнение с любым бретонским стрелком из отряда герцога Беррийского.

Маргарита Фландрская (1482–1530). – Дочь императора Максимилиана Австрийского, Маргарита с детства воспитывалась при французском дворе, так как предназначалась в жены дофину (будущему Карлу VIII).

. …вместе с Жуанвилем… вершил правосудие. – Людовик IX реформировал французское феодальное судопроизводство: установил общий для всей страны верховный суд короля, сделал центральным судебным органом Парижский парламент. По преданию, король сам ежедневно выслушивал жалобы от подданных. Жуанвиль, Жан – приближенный Людовика IX, сопровождал его в крестовом походе и принимал участие в его реформах.

Марсель… зарезал Робера Клермонского и маршала Шампанского… – Этьен Марсель – купеческий старшина (прево) Парижа – возглавил в 1356–1358 гг. восстание парижских купцов и ремесленников, представлявшее собой попытку нарождавшейся буржуазии ограничить королевскую власть. В ходе восстания были убиты ближайшие советники дофина Карла, упомянутые Гюго.

. …изорваны буллы антипапы Бенедикта… – Во время раскола католической церкви противники папы римского выбирали своего папу (антипапу), резиденция которого находилась в г. Авиньоне. Оба папы постоянно пытались втянуть в свои интриги европейские государства, в том числе Францию. Антипапа Бенедикт XIII был у власти с 1394 по 1417 г.

Де Брос, Саломон (ок. 1570–1626) – французский архитектор, построивший Люксембургский дворец и портал церкви Сен-Жерве в Париже; после пожара 1618 г. перестроил один из главных залов Дворца правосудия.

. …в болтовне всевозможных господ Патрю. – Патрю, Оливье (1604–1681) – парижский юрист, считался первым адвокатом своего времени и славился ораторским искусством, за что был избран в Академию. Личный друг теоретика классицизма поэта Буало, Патрю олицетворял для Гюго придворный литературный стиль XVII в., чем и объясняется враждебный отзыв о нем.

Виктор Гюго

Собор Парижской Богоматери (сборник)

© Е. Лесовикова, составление, 2013

© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2013

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», 2013

* * *

Предисловие к публикации перевода романа В. Гюго «Собор Парижской Богоматери»

Ф. М. Достоевский

«Le laid, c’est le beau» – вот формула, под которую лет тридцать тому назад самодовольная ратина думала подвести мысль о направлении таланта Виктора Гюго, ложно поняв и ложно передав публике то, что сам Виктор Гюго писал для истолкования своей мысли. Надо признаться, впрочем, что он и сам был виноват в насмешках врагов своих, потому что оправдывался очень темно и заносчиво и истолковывал себя довольно бестолково. И однако ж нападки и насмешки давно исчезли, а имя Виктора Гюго не умирает, и недавно, с лишком тридцать лет спустя после появление его романа «Notre Dame de Paris» , явились «Les Misérables» , роман, в котором великий поэт и гражданин выказал столько таланта, выразил основную мысль своей поэзии в такой художественной полноте, что весь свет облетело его произведение, все прочли его, и чарующее впечатление романа полное и всеобщее. Давно уже догадались, что не глупой карикатурной формулой, приведенной нами выше, характеризуется мысль Виктора Гюго. Его мысль есть основная мысль всего искусства девятнадцатого столетия, и этой мысли Виктор Гюго как художник был чуть ли не первым провозвестником. Это мысль христианская и высоконравственная, формула ее – восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков. Эта мысль – оправдание униженных и всеми отринутых парий общества. Конечно, аллегория немыслима в таком художественном произведении, как, например, «Notre Dame de Paris». Но кому не придет в голову, что Квазимодо есть олицетворение пригнетенного и презираемого средневекового народа французского, глухого и обезображенного, одаренного только страшной физической силой, но в котором просыпается наконец любовь и жажда справедливости, а вместе с ними и сознание своей правды и еще непочатых, бесконечных сил своих.

Виктор Гюго чуть ли не главный провозвестник этой идеи «восстановления» в литературе нашего века. По крайней мере он первый заявил эту идею с такой художественной силой в искусстве. Конечно, она не есть изобретение одного Виктора Гюго; напротив, по убеждению нашему, она есть неотъемлемая принадлежность и, может быть, историческая необходимость девятнадцатого столетия, хотя, впрочем, принято обвинять наше столетие, что оно после великих образцов прошлого времени не внесло ничего нового в литературу и в искусство. Это глубоко несправедливо. Проследите все европейские литературы нашего века, и вы увидите во всех следы той же идеи, и, может быть, хоть к концу-то века она воплотится наконец вся, целиком, ясно и могущественно, в каком-нибудь таком великом произведении искусства, что выразит стремления и характеристику своего времени так же полно и вековечно, как, например, «Божественная комедия» выразила свою эпоху средневековых католических верований и идеалов.

Виктор Гюго, бесспорно, сильнейший талант, явившийся в девятнадцатом столетии во Франции. Идея его пошла в ход; даже форма теперешнего романа французского чуть ли не принадлежит ему одному. Даже его огромные недостатки повторились чуть ли не у всех последующих французских романистов. Теперь, при всеобщем, почти всемирном успехе «Les Misérables», нам пришло в голову, что роман «Notre Dame de Paris» по каким-то причинам не переведен еще на русский язык, на котором уже так много переведено европейского. Слова нет, что его все прочли на французском языке у нас и прежде; но, во-первых, рассудили мы, прочли только знавшие французский язык, во-вторых – едва ли прочли и все знавшие по-французски, в-третьих – прочли очень давно, а в-четвертых – и прежде-то, и тридцать-то лет назад, масса публики, читающей по-французски, была очень невелика сравнительно с теми, которые и рады бы читать, да по-французски не умели. А теперь масса читателей, может быть, в десять раз увеличилась против той, что была тридцать лет назад. Наконец – и главное – все это было уже очень давно. Теперешнее же поколение вряд ли перечитывает старое. Мы даже думаем, что роман Виктора Гюго теперешнему поколению читателей очень мало известен. Вот почему мы и решились перевесть в нашем журнале вещь гениальную, могучую, чтоб познакомить нашу публику с замечательнейшим произведением французской литературы нашего века. Мы даже думаем, что тридцать лет – такое расстояние, что даже и читавшим роман в свое время может быть не слишком отяготительно будет перечесть его в другой раз.

Итак, надеемся, что публика на нас не посетует за то, что мы предлагаем ей вещь так всем известную… по названью.

Собор Парижской Богоматери

Несколько лет тому назад, посещая, или, вернее, обследуя собор Парижской Богоматери, автор этой книги заметил в темном углу одной из башен вырезанное на стене слово:

Греческие письмена, почерневшие от времени и довольно глубоко высеченные в камне, неуловимые особенности готического письма, сквозившие в их форме и расположении и словно свидетельствовавшие о том, что их начертала средневековая рука, а более всего – мрачный и роковой смысл, заключавшийся в них, живо поразили автора.

Он раздумывал, он старался отгадать, чья скорбящая душа не пожелала покинуть этот мир, не оставив клейма преступления или несчастья на челе старинного собора.

Теперь эту стену (я уже даже не помню, какую именно) не то закрасили, не то выскоблили, и надпись исчезла. Ведь уже двести лет у нас так поступают с чудесными средневековыми церквами. Их калечат всевозможными способами как снаружи, так и изнутри. Священник их перекрашивает, архитектор скребет; затем является народ и разрушает их вконец.

И вот, кроме хрупкого воспоминания, которое автор этой книги посвящает таинственному слову, высеченному в мрачной башне собора Парижской Богоматери, ничего не осталось ни от этого слова, ни от той неведомой судьбы, итог которой был столь меланхолически подведен в нем.

Человек, начертавший его на стене, исчез несколько столетий тому назад из числа живых, слово, в свою очередь, исчезло со стены собора, и самый собор, быть может, вскоре исчезнет с лица земли. Из-за этого слова и написана настоящая книга.

Февраль 1831 г.

Книга первая

I. Большой зал

Ровно триста сорок восемь лет шесть месяцев и девятнадцать дней тому назад парижан разбудил громкий трезвон всех колоколов трех кварталов: Старого и Нового города и Университета. А между тем этот день, 6 января 1482 года, не принадлежал к числу тех, о которых сохранилась память в истории. Ничего примечательного не было в событии, так взволновавшем жителей Парижа и заставившем с утра звонить все колокола. На город не шли приступом пикардийцы или бургундцы, студенты не бунтовали, не предвиделось ни въезда «нашего грозного властелина, господина короля», ни занимательного повешения воров и воровок. Не ожидалось также прибытия какого-нибудь разряженного и разубранного посольства, что случалось так часто в пятнадцатом веке. Всего два дня тому назад одно из таких посольств, состоящее из фламандских послов, явившихся с целью устроить брак между дофином и Маргаритой Фландрской, прибыло в Париж, к великой досаде кардинала Бурбонского, который, угождая королю, должен был волей-неволей оказывать любезный прием этим неотесанным фламандским бургомистрам и угощать их в своем Бурбонском дворце представлением «весьма прекрасной моралите, шуточной пьесы и фарса», в то время как проливной дождь хлестал по его великолепным коврам, разостланным у входа во дворец.

Но 6 января причиной волнения всех жителей Парижа, как говорит Жеан де Труайе, было установившееся с незапамятных времен двойное празднество – праздник Богоявления и праздник шутов. В этот день бывала иллюминация на Гревской площади, посадка майского дерева в Бракской часовне и мистерия во Дворце правосудия.

Об этом провозгласили накануне на всех перекрестках, при звуках труб, городские глашатаи в красивых одеждах из фиолетового камлота, с большими белыми крестами на груди.

Толпы горожан и горожанок, заперев дома и лавки, направились с самого утра по трем разным направлениям. Одни шли на Гревскую площадь, другие – в часовню, третьи – смотреть мистерию. И нужно отдать справедливость здравому смыслу тогдашних парижских зевак: большинство из них предпочло иллюминацию, как раз подходящую ко времени года, и мистерию, которая должна была разыгрываться в большом зале Дворца, хорошо защищенном от непогоды. Бедному майскому дереву, едва покрытому листьями, любопытные предоставили одиноко зябнуть под январским небом на кладбище Бракской часовни.

Особенно много народу стекалось по улицам, ведущим ко Дворцу правосудия, так как было известно, что прибывшие два дня тому назад фламандские послы будут присутствовать на представлении и при избрании папы шутов, которое тоже должно было состояться в большом зале. Нелегко было пробраться в этот зал, считавшийся тогда самым большим на свете. (Действительно, тогда еще Соваль не измерял большого зала в замке Монтаржи.)

Залитая народом площадь перед Дворцом правосудия представлялась тем, кто смотрел на нее из окон, волнующимся морем, куда пять или шесть улиц изливали каждую минуту, подобно рекам, новые волны голов. И эти волны, все увеличиваясь, разбивались об углы домов, выступавших, словно мысы, то тут то там, в неправильном вместилище площади.

В центре высокого готического фасада Дворца правосудия с большой лестницы непрерывно поднимались и спускались толпы народу, разделяясь на верхней площадке и разливаясь широкими волнами по двум большим спускам, словно водопады. От криков, смеха, топота тысяч ног над площадью стояли страшный шум и гул. По временам этот шум усиливался, течение, несшее всю эту толпу к лестнице, внезапно поворачивало назад, и начинался какой-то водоворот. Это происходило тогда, когда полицейский страж ударял кого-нибудь ружейным прикладом или конный сержант врезался в толпу, чтобы водворить порядок; эта милая традиция, завещанная старшинами города коннетаблям, от коннетаблей перешла по наследству к объездной команде, а уж затем к теперешней жандармерии Парижа.

У дверей, у окон, на крышах, на чердаках – всюду виднелись тысячи добродушных, честных лиц горожан, глазевших на Дворец, на толпу и не желавших ничего больше. Многие парижане довольствуются тем, что лишь смотрят на других зрителей; даже стена, за которой происходит что-нибудь, уже представляет для них интерес.

Если бы мы, живущие в 1830 году, могли хоть мысленно смешаться с парижанами пятнадцатого века и войти вместе с ними, толкаясь, работая локтями и вертясь в гуще толпы, в огромный зал суда, казавшийся 6 января 1482 года столь тесным, мы увидели бы интересное и чарующее зрелище, нас окружали бы вещи столь старинные, что они показались бы нам совсем новыми.

Если читатель согласен, мы попробуем воспроизвести хоть мысленно то впечатление, которое мы с ним испытали бы, переступив за порог большого зала вместе с этой разношерстной толпой.

Прежде всего мы были бы оглушены страшным шумом и ослеплены роскошью и блеском. Вверху, над нашими головами, – двойной стрельчатый бледно-голубой свод, украшенный деревянной резьбой и усеянный золотыми лилиями; внизу, под ногами, – пол из черных и белых мраморных плит. В нескольких шагах от нас – громадная колонна, потом другая, третья. Всего вдоль зала семь колонн, поддерживающих двойной свод.

Вокруг первых четырех колонн – лавочки торговцев, сверкающие стеклом и разными побрякушками; вокруг трех остальных – дубовые скамьи, немало послужившие на своем веку, гладко отполированные одеждой тяжущихся и мантиями прокуроров. Кругом зала, вдоль высоких стен, между колоннами и в простенках между дверями и окнами, – бесконечный ряд статуй французских королей, начиная с Фарамонда, королей-лентяев с повисшими руками и опущенными глазами и королей мужественных, воинственных, смело поднявших к небу головы и руки. В высоких стрельчатых окнах вставлены тысячи разноцветных стекол. Великолепные двери украшены тонкой резьбой. И все это – свод, колонны, стены, наличники, потолок, двери, статуи – чудесного голубого цвета с золотом, уже несколько потускневшего в то время и вовсе исчезнувшего под пылью и паутиной к 1549 году, когда де Брель восхищался им уже только по преданию.

Теперь представьте себе этот громадный продолговатый зал, освещенный бледным светом январского дня, с нахлынувшей в него пестрой шумной толпой, и вы в общем получите о нем некоторое понятие, а интересные частности мы постараемся описать более точно.

Разумеется, если бы Равальяк не убил Генриха IV, в канцелярии дворца не хранились бы документы по его делу, не было бы сообщников, заинтересованных в исчезновении этих документов, а следовательно, не было бы и поджигателей, вынужденных, за неимением лучшего средства, сжечь канцелярию, чтобы сжечь документы, и сжечь самый Дворец правосудия, чтобы сжечь канцелярию. Не было бы пожара 1618 года, старинный дворец сохранился бы до сих пор, и я мог бы сказать читателю: «Сходите посмотреть на большой зал». И мне не пришлось бы описывать его, а читателю – читать это посредственное описание. Все это служит доказательством новой истины, что великие события имеют неисчислимые последствия.

Возможно, конечно, что у Равальяка не было сообщников, а если он и имел их, то они все-таки могли быть неповинны в пожаре 1618 года. Существуют еще два весьма вероятных предположения. Во-первых, все знают, что 7 марта, после полуночи, большая пылающая звезда шириною в фут, длиною в локоть упала с неба на Дворец правосудия. Во-вторых, существует следующее четверостишие Теофиля:

Certes, ce fut un triste jeu,

Quand a Paris dame Justice,

Pour avoir mangé trop dépice,

Но как бы мы ни смотрели на эти три толкования – политическое, физическое и поэтическое, – событие, к сожалению, неопровержимое, пожар Дворца правосудия в 1618 году, остается налицо. По милости этого пожара, а в особенности по милости позднейшей реставрации, погубившей то, что пощадил пожар, в настоящее время почти ничего не осталось от этого первого дворца французских королей. Он был древнее Лувра и уже в царствование Филиппа Красивого считался таким старинным, что в нем находили много общего с великолепными постройками, воздвигнутыми королем Робертом и описанными Гельгальдусом. И почти все исчезло. Что сталось с канцелярией, где Людовик Святой «скрепил свой брак»? С садом, где он, «одетый в камлотовое платье, камзол без рукавов из грубого сукна и черный плащ, решал дела, лежа на ковре вместе с Жуанвилем»? Где комнаты императора Сигизмунда, Карла IV, Иоанна Безземельного? Где лестница, с которой Карл IV провозгласил свой милостивый эдикт? Плита, на которой Марсель, в присутствии дофина, зарезал Роберта Клермонского и маршала Шампанского? Калитка, где были разорваны буллы антипапы Бенедикта и откуда вышли его посланные, наряженные в шутовские мантии и митры и принужденные публично каяться на всех перекрестках Парижа? Где большой зал с его голубой окраской, позолотой, статуями, колоннами, с его стрельчатым сводом, покрытым резьбой? А позолоченная комната? А каменный лев около дверей с опущенной головой и поджатым хвостом, как у львов Соломонова трона, – символ силы, смиренно склоняющейся перед правосудием? А великолепные двери и цветные оконные стекла? А резные дверные ручки, приводившие в отчаяние Бикорнета? А изящная столярная работа дю Ганси?.. Что сделало время, что сделали люди со всеми этими чудесами? И что дали нам взамен этой истории галлов, этого готического стиля? Тяжелые полукруглые своды де Бросса, построившего неуклюжий портал Сен-Жерве, – по части искусства, а по части истории – вздорную болтовню господ Патрю о главной колонне. Нельзя сказать, чтобы это было много.

Но вернемся к настоящему большому залу настоящего старинного дворца…

Один конец этого гигантского параллелограмма был занят знаменитым мраморным столом, таким длинным, широким и толстым, что, по выражению старинных рукописей, он был способен возбудить аппетит у Гаргантюа, потому что подобного куска мрамора в мире не бывало. На противоположном конце зала находилась часовня, где Людовик XI велел поставить свою коленопреклоненную статую перед образом Божией Матери и куда, по его приказанию, невзирая на то что в ряду королевских статуй остались две пустые ниши, были перенесены статуи Карла Великого и Людовика Святого, двух святых, пользующихся, по его мнению, в качестве французских королей большим влиянием на небе. Эта часовня, совсем новая, существовавшая всего лет шесть, была в том изящном, прелестном архитектурном стиле, с чудесными скульптурными украшениями и тонкой резьбой, который заканчивает готическую эру и продолжается до середины шестнадцатого столетия в волшебных, причудливых созданиях эпохи Возрождения. Тончайшим произведением искусства была небольшая вделанная над входом сквозная розетка, необыкновенно изящной и тонкой работы. Она казалась сотканной из кружева звездой.

Посреди зала, напротив главного входа, около стены возвышалась обтянутая золотой парчой эстрада, на которую был устроен отдельный ход через окно коридора, находящегося перед золоченой комнатой. Эта эстрада была приготовлена для фламандских послов и других знатных особ, приглашенных на представление.

Мистерия, по издавна установившемуся обычаю, должна была разыгрываться на мраморной площадке, приготовленной с самого утра. На великолепной мраморной доске, исцарапанной каблуками судебных писцов, стояла довольно высокая деревянная клетка. Верхняя ее часть, хорошо видная всем зрителям, должна была служить сценой, а внутренняя, замаскированная коврами, – одевальной для актеров. Лестница, наивно приставленная к клетке снаружи, предназначалась для сообщения сцены с одевальной, и по ней должны были входить и уходить актеры. Как ни внезапно должно было появиться какое-нибудь действующее лицо, ему все-таки приходилось взбираться по этой лестнице, и каким неожиданным ни предполагался какой-нибудь сценический эффект, нельзя было обойтись без этих ступенек. Невинное и почтенное детство искусства и механики!

Четыре сержанта дворцового судьи, обязанные присутствовать при всех народных развлечениях как в дни празднеств, так и во время казней, стояли по четырем углам мраморной площадки.

Представление должно было начаться ровно в двенадцать – с последним ударом дворцовых часов. Это было, конечно, слишком поздно для театрального представления, но приходилось поневоле считаться с удобствами фламандских послов.

Между тем вся толпа, теснившаяся в зале, ждала здесь с самого утра. Многие из любопытства пришли на площадь, как только занялась заря, и терпеливо стояли там, дрожа от холода, а некоторые даже утверждали, что провели всю ночь у главного входа, чтобы наверняка войти первыми. Толпа увеличивалась с каждой минутой и, как река, выступившая из берегов, поднималась около стен, вздувалась вокруг колонн, разливалась по карнизам, подоконникам, выступам и всем выпуклостям скульптурных украшений.

От давки, скуки, нетерпения, свободы сумасбродного и шутовского дня, ссор, разгоравшихся из-за каждого пустяка – торчащего локтя или подбитого гвоздями башмака, – в криках этого стиснутого, запертого, задыхавшегося народа начало звучать раздражение еще задолго до прибытия послов. Со всех сторон раздавались жалобы и проклятия по адресу фламандцев, купеческого старшины, кардинала Бурбонского, судьи, Маргариты Австрийской, сержантов с жезлами, холода, жары, дурной погоды, парижского епископа, Папы, шутов, колонн, статуй, запертой двери, открытого окна. Все это очень забавляло затесавшихся в толпу студентов и слуг, старавшихся еще больше подзадорить недовольных, раздражая их, словно булавочными уколами, язвительными остротами и насмешками.

Особенно отличалась одна группа веселых забияк, которые, выбив в окне стекла, бесстрашно уселись на подоконник и оттуда осыпали насмешками попеременно то толпу на площади, то толпу в зале. По их оживленным жестам, звонкому хохоту, по тому, как весело перекликались они через весь зал с товарищами, видно было, что эти молодые люди не скучают и не томятся, как остальная публика, и что это зрелище вполне их удовлетворяет в ожидании другого.

– Черт побери, да это ты, Жан Фролло де Молендино! – крикнул один из них, увидав маленького белокурого бесенка с хорошеньким, плутовским личиком, повисшего на акантах капители. – Ну, недаром же тебя зовут Жаном Фролло Муленом . Твои руки и ноги и впрямь похожи на четыре крыла ветряной мельницы. Давно ты здесь?

– Да уж побольше четырех часов, – ответил Жан Фролло. – Надеюсь, они зачтутся мне, когда я попаду в чистилище. Я слышал, как восемь певчих сицилийского короля начали петь в семь часов раннюю обедню в капелле.

– Отличные певчие! Голоса их, пожалуй, еще пронзительнее их остроконечных колпаков. Только, прежде чем служить обедню святому Иоанну, королю следовало бы разузнать, нравятся ли святому Иоанну латинские псалмы с провансальским акцентом.

– И все это сделано для того, чтобы эти проклятые сицилийские певчие могли зашибить деньгу! – резко крикнула старуха, стоявшая в толпе под окном. – Подумать только! Тысячу ливров за одну обедню! Да еще из налога с продажи морской рыбы на парижских рынках!

– Помолчи, старуха! – сказал важный толстяк, стоявший возле рыбной торговки и зажимавший себе нос. – Нельзя было не отслужить обедни. Разве тебе хочется, чтобы король опять заболел?

– Ловко сказано, мэтр Жилль Лекорню, придворный меховщик! – закричал маленький студентик, прицепившийся к капители.

Все школяры громко захохотали, услыхав злосчастное имя придворного поставщика мехов.

– Ну, ясно, – продолжал маленький дьяволенок на капители. – И чему они смеются? Этот почтенный человек, Жилль Лекорню, – брат Жана Лекорню, смотрителя королевского дворца, сын Маги Лекорню, главного сторожа в Венсенском лесу. Все они парижские горожане, и все до одного женаты.

Роман «Сбор Парижской Богоматери» – одно из наиболее знаменитых произведений французского классика Виктора Гюго. Опубликованное в 1831 году, оно и по сей день не теряет своей актуальности. Его центральные персонажи – горбун Квазимодо, цыганка Эсмеральда, священник Клод Фролло, капитан Феб де Шатопер – стали настоящими мифами и продолжают тиражироваться современной культурой.

Замысел написать исторический роман об эпохе средневековья возник у Виктора Гюго приблизительно в 1823 году, когда в свет вышла книга Вальтера Скотта «Квентин Дорвард». В отличие от Скотта, который был мастером исторического реализма, Гюго планировал создать что-то более поэтическое, идеальное, правдивое, величественное, то, что «заключит Вальтера Скотта в оправу Гомера».

Сконцентрировать действие вокруг парижского Собора Нотр-Дам – идея самого Гюго. В 20-е годы XIX века он проявлял особенный интерес к архитектурным памятникам, неоднократно посещал Собор, изучал его историю, планировку. Там же он познакомился с настоятелем аббатом Эгже, который отчасти стал прототипом Клода Фролло.

История создания романа
Из-за занятости Гюго в театре, написание романа продвигалось довольно медленно. Однако когда под страхом солидной неустойки издатель сказал Гюго дописать роман до 1 февраля 1831 года, прозаик сел за работу. Жена писателя, Адель Гюго, вспоминает, что он купил себе бутылку чернил, огромную фуфайку до пят, в которой буквально тонул, запер на замок свое платье, чтобы не поддаться искушению выйти на улицу, и вошел в свой роман, как в тюрьму.

Завершив произведение в срок, Гюго, как всегда, не хотел расставиться с полюбившимися героями. Он был настроен писать продолжения – романы «Кикангронь» (народное название башни старинного французского замка) и «Сын горбуна». Однако из-за работы над театральными постановками Гюго был вынужден отложить свои планы. Мир так и не увидел «Кикангрони» и «Сына горбуна», зато у него осталась ярчайшая жемчужина – роман «Собор Парижской Богоматери».

Автор крепко задумался над глубоким смыслом этого послания из прошлого: «Чья страждущая душа не пожелала покинуть сей мир без того, чтобы не оставить не челе древней церкви этого стигмата преступлений или несчастья»?

Со временем соборную стену отреставрировали, и слово исчезло с ее лица. Так все предается забвению через время. Но есть кое-что вечное – это слово. И оно породило книгу.

История, которая разворачивалась у стен Собора Парижской Богоматери, началась 6 января 1482 года. Во Дворце Правосудия проходит пышное празднование Крещения. Ставят мистерию «Праведный суд пречистой девы Марии», сочиненную поэтом Пьером Гренгуаром. Автор переживает о судьбе своего литературного детища, но сегодня парижская публика явно не настроена на воссоединение с прекрасным.

Толпа без конца отвлекается: то ее занимают озорные шутки беснующихся школяров, то экзотичные послы, прибывшие в город, то выборы потешного короля, или шутовского папы. Им, по традиции, становится тот, кто скорчит самую невероятную гримасу. Бесспорным лидером в этом состязании становится Квазимодо – горбун Нотр-Дама. Его лицо навечно сковано уродливой маской, так что ни один местный шут не может с ним состязаться.

Много лет назад уродливым свертком Квазимодо был подкинут к порогу Собора. Его вырастил и воспитал церковный настоятель Клод Фролло. В ранней юности Квазимодо был определен в звонари. От гула колоколов барабанные перепонки мальчика лопнули, и он оглох.

Впервые автор живописует лицо Квазимоды сквозь проем каменной розетки, куда нужно было просунуть рожу каждому участнику шуточного состязания. У Квазимодо был отвратительный четырехгранный нос, подковообразный рот, крохотный левый глаз закрывала рыжая бровь, а над правым нависла уродливая бородавка, зубы его были кривы и походили на зубцы крепостной стены, что нависали на растрескавшуюся губу и раздвоенный подбородок. Кроме того, Квазимодо был хромым и горбатым, его тело изгибалось неимоверной дугой. «Поглядишь на него – горбун. Пойдет – видишь, что хромой. Взглянет на вас – кривой. Заговоришь с ним – глухой», – шутит местный заводила Копеноль.

Таким оказывается шутовской папа 1482 года. Квазимодо наряжают в тиару, мантию, вручают посох и поднимают на импровизированном троне на руки, чтобы осуществить торжественное шествие по парижским улицам.

Красавица Эсмеральда

Когда выборы шутовского папы подходят к концу, поэт Гренгуар искренне надеется на реабилитацию своей мистерии, но не тут то было – на Гревской площади начинает свой танец Эсмеральда!

Девушка была невысока ростом, но казалась высокой – так строен был ее тонкий стан. Ее смуглая кожа отливала золотом в свете солнечных лучей. Крошечная ножка уличной танцовщицы легко ступала в своем изящном башмачке. Девушка порхала в танце на персидском ковре, небрежно брошенном под ноги. И всякий раз, когда ее сияющее лицо возникало перед завороженным зрителем, взгляд ее больших черных глаз ослеплял, как молния.

Однако танец Эсмеральды и ее ученой козочки Джали прерывает появившийся священник Клод Фролло. Он срывает со своего воспитанника Квазимодо «королевскую» мантию и обвиняет Эсмеральду в шарлатанстве. Так заканчивается празднество на Гревской площади. Народ мало-помалу расходится, и поэт Пьер Гренгуар отправляется восвояси… Ах, да – у него же нет дома и денег! Так что горе-писаке не остается ничего иного, как просто идти, куда глаза глядят.

Рыская в поисках ночлега по парижским улицам, Гренгуар добредает до Двора чудес – места скопления нищих, бродяг, уличных артистов, пьяниц, воров, бандитов, головорезов и прочих нечестивцев. Местные обитатели отказываются принимать полуночного гостя с распростертыми объятьями. Ему предлагают пройти испытание – украсть у чучела, обвешенного колокольчиками, кошелек, да сделать это так, чтобы ни один из бубенцов не издал звука.

Писатель Гренгуар с грохотом проваливает испытание и обрекает себя на смерть. Есть только один способ избежать казни – немедленно жениться на одной из жительниц Двора. Однако все отказываются вступить в брак с поэтом. Все, кроме Эсмеральды. Девушка соглашается стать фиктивной женой Гренгуара при условии, что этот брак не продлится дольше четырех лет и не наложит на нее супружеских обязанностей. Когда новоиспеченный муженек все же делает отчаянные попытки соблазнить свою хорошенькую женушку, та отважно достает из-за пояса острый кинжал – девушка готова защищать свою честь кровью!

Эсмеральда бережет невинность по нескольким причинам. Во-первых, она свято верит, что амулет в виде крошечной пинетки, который укажет ей на ее истинных родителей, помогает только девственницам. А во-вторых, цыганка безрассудно влюблена капитана Феба де Шатопера. Только ему она готова отдать свое сердце и честь.

С Фебом Эсмеральда познакомилась накануне своего импровизированно замужества. Возвращаясь после выступления во Двор чудес, девушка была схвачена двумя мужчинами и спасена вовремя подоспевшим капитаном полиции красавцем Фебом де Шатопером. Поглядев на спасителя, она влюбилась отчаянно и навсегда.

Поймать удалось только одного преступника – им оказался нотр-дамский горбун Квазимодо. Похитителя приговорили к публичному избиению у позорного столба. Когда горбун изнывал от жажды, никто не подал ему руку помощи. Толпа покатывалась со смеху, ведь что может быть потешнее, чем избиение урода! Безмолвствовал и его тайный сообщник – священник Клод Фролло. Это он, завороженный Эсмеральдой, приказал Квазимодо выкрасть девушку, это его незыблемый авторитет заставлял несчастного горбуна молчать и сносить все пытки и унижения в одиночку.

Квазимодо спасла от жажды Эсмеральда. Жертва вынесла кувшин воды своему похитителю, красавица помогла чудовищу. Озлобленное сердце Квазимодо растаяло, по его щеке скользнула слеза, и он навсегда влюбился в это прекрасное существо.

После случившихся событий и роковых встреч прошел месяц. Эсмеральда по-прежнему пылко влюблена в капитана Феба де Шатопера. А вот он уже давно поостыл к красотке и возобновил отношения со своей белокурой невестой Флер-де-Лис. Однако ветреный красавец все-таки не отказывается от ночного свидания с прекрасной цыганкой. Во время встречи на пару кто-то нападает. Перед тем, как лишиться чувств, Эсмеральда лишь успевает разглядеть кинжал, занесенный над грудью Феба.

Девушка пришла в себя уже в тюремной темнице. Ее обвиняют в покушении на жизнь капитана полиции, проституции и колдовстве. Под пытками Эсмеральда сознается во всех якобы учиненных злодеяниях. Суд приговаривает ее к смерти через повешение. В последний момент, когда обреченная уже взошла на эшафот, ее буквально вырывает из рук палача горбун Квазимодо. С Эсмеральдой на руках он мчится к вратам Нотр-Дама, крича «убежище»!

Девушка, увы, не может жить в заточении: ее пугает страшный спаситель, мучают мысли о возлюбленном, но самое главное – рядом находится ее главный враг – настоятель Собора Клод Фролло. Он страстно влюблен Эсмеральду и готов променять веру в Бога и собственную душу на ее любовь. Фролло предлагает Эсмеральде стать его женой и бежать вместе с ним. Получив отказ, он, невзирая на право на «священное убежище», крадет Эсмеральду и отправляет ее в одинокую башню (Крысиную Нору) под охрану местной затворницы Гудулы.

Полусумасшедшая Гудула ненавидит цыган и все их отродье. Чуть менее шестнадцати лет назад цыгане украли у нее единственное дитя – красавицу дочку Агнессу. Гудула, тогда ее звали Пакеттой, от горя сошла с ума и стала вечной затворницей Крысиной Норы. В память о любимой доченьке у нее осталась лишь крошечная пинетка новорожденной. Каким же было удивление Гудулы, когда Эсмеральда достала вторую такую же пинетку. Мать наконец-то нашла свое украденное дитя! Но вот палачи, ведомые Клодом Фролло, подходят к стенам башни, чтобы забрать Эсмеральду и увести ее на погибель. Гудула защищает свое дитя до последнего вздоха, погибнув в неравном поединке.

Вы наверняка слышали о романе Виктора Гюго “Отверженные “, по мотивам которого снято больше десяти экранизаций, а сюжет которого затягивает с самой первой страницы.

Талантливое произведение Виктора Гюго “Человек который смеется” затрагивает проблему человеческой жестокости и бессердечности, которая может разрушить человеческие жизни и чужое счастье.

На этот раз Эсмеральду казнят. Квазимодо не удается спасти возлюбленную. Зато он мстит ее убийце – горбун сбрасывает с башни Клода Фролло. Сам же Квазимода ложится в гробнице рядом с Эсмеральдой. Говорят, он умер от горя возле тела любимой. Через много десятилетий в гробнице нашли два скелета. Один, сгорбленный, обнимал второй. Когда их разъединили, скелет горбуна рассыпался в прах.

Роман Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери»: краткое содержание

5 (100%) 1 vote

Роман «Собор Парижской Богоматери», созданный на грани сентиментализма и романтизма, соединил в себе признаки исторической эпопеи, романтической драмы и глубоко психологического романа.

История создания романа

«Собор Парижской Богоматери» - первый исторический роман на французском языке (действие, по замыслу автора, происходит около 400 лет назад, в конце 15 века). Виктор Гюго начал вынашивать его замысел еще в 1820-х годах, а издал в марте 1831 года. Предпосылками для создания романа послужили восходящий интерес к исторической литературе и в частности к эпохе Средневековья.

В литературе Франции того времени начинал формироваться романтизм, а с ним и романтические тенденции в культурной жизни в целом. Так, Виктор Гюго лично отстаивал необходимость сохранять старинные архитектурные памятники, которые многие хотели либо снести, либо перестроить.

Существует мнение, что именно после романа «Собор Парижской Богоматери» сторонники сноса собора отступили, а в обществе пробудился невероятный интерес к культурным памятникам и волна гражданского самосознания в желании защитить древнюю архитектуру.

Характеристика главных героев

Именно такая реакция общества на книгу дает право говорить о том, что собор - это подлинный главный герой романа, наряду с людьми. Это основное место происходящих событий, немой свидетель драм, любви, жизни и смерти главных героев; место, которое на фоне быстротечности человеческих жизней остается таким же неподвижным и непоколебимым.

Главные же герои в человеческом облике - цыганка Эсмеральда, горбун Квазимодо, священник Клод Фролло, военный Феб де Шатопер, поэт Пьер Гренгуар.

Эсмеральда объединяет остальных главных героев вокруг себя: в неё влюблены все из перечисленных мужчин, но одни - бескорыстно, как Квазимодо, другие яростно, как Фролло, Феб и Гренгуар - испытывая плотское влечение; сама же цыганка любит Феба. Кроме того, всех персонажей связывает между собой Собор: Фролло здесь служит, Квазимодо работает звонарем, Гренгуар становится учеником священника. Эсмеральда обычно выступает перед соборной площадью, а Феб смотрит в окна своей будущей супруги Флёр-де-Лис, которая живет неподалеку от Собора.

Эсмеральда - безмятежное дитя улиц, не ведающее о своей привлекательности. Она танцует и выступает перед Собором со своей козочкой, и все вокруг от священника до уличных воров отдают ей свои сердца, почитая, словно божество. С той же детской непосредственностью, с какой ребенок тянется к блестящим предметам, Эсмеральда отдает свое предпочтение Фебу, благородному, блестящему шевалье.

Внешняя красота Феба (совпадает с именем Аполлона) - единственная положительная черта внутренне уродливого военного. Лживый и грязный соблазнитель, трус, любитель выпивки и сквернословия, лишь перед слабыми он герой, лишь перед дамами - кавалер.

Пьер Гренгуар, местный поэт, которого обстоятельства вынудили окунуться в гущу уличной французской жизни, немного походит на Феба в плане того, что чувства его к Эсмеральде - физическое влечение. Правда, на подлость он не способен, и любит в цыганке и друга и человека, отставляя в сторону её женское очарование.

Самую искреннюю любовь к Эсмеральде питает самое страшное существо - Квазимодо, звонарь в Соборе, которого некогда подобрал архидьякон храма, Клод Фролло. Для Эсмеральды Квазимодо готов на всё даже любить её тихо и втайне ото всех, даже отдать девушку сопернику.

Самые сложные чувства испытывает к цыганке Клод Фролло. Любовь к цыганке для него особая трагедия, ведь это запретная страсть для него как для священнослужителя. Страсть не находит выхода, поэтому он то взывает к её любви, то отталкивает, то набрасывается на неё, то спасает от смерти, наконец, сам же вручает цыганку палачу. Трагедия Фролло обуславливается не только крахом его любви. Он оказывается представителем уходящего времени и чувствует, что отживает вместе с эпохой: человек получает всё больше знаний, отходит от религии, строит новое, уничтожает старое. Фролло держит в руках первую печатную книгу и понимает, как бесследно растворяется в веках вместе с рукописными фолиантами.

Сюжет, композиция, проблематика произведения

Действие романа происходит в 1480-х годах. Все действия романа происходят вокруг Собора - в «Городе», на Соборной и Гревской площадях, во «Дворе чудес».

Перед Собором дают религиозное представление (автор мистерии - Гренгуар), но толпа предпочитает смотреть, как на Гревской площади танцует Эсмеральда. Смотря на цыганку, в неё одновременно влюбляются и Гренгуар, и Квазимодо, и отец Фролло. Феб знакомится с Эсмеральдой, когда ту приглашают развлечь компанию девушек, среди которых невеста Феба, Флёр де Лис. Феб назначает свидание Эсмеральде, но на свидание приходит и священник. Из ревности священник ранит Феба, а обвиняют в этом Эсмеральду. Под пытками девушка признается в колдовстве, проституции и убийстве Феба (который на самом деле выжил) и приговаривается к повешению. Клод Фролло приходит к ней в тюрьму и уговаривает бежать с ним. В день казни Феб наблюдает за свершением приговора вместе со своей невестой. Но Квазимодо не дает свершиться казни - он хватает цыганку и бежит прятаться в Собор.

Весь «Двор Чудес» - пристанище воров и нищих - кидается «освобождать» любимую Эсмеральду. Король узнал о бунте и повелел казнить цыганку во что бы то ни стало. Когда её казнят, Клод смеется дьявольским смехом. Увидев это, горбун кидается на священника, и тот разбивается, упав с башни.

Композиционно роман закольцован: вначале читатель видит слово «рок», начертанное на стене Собора, и погружается в прошлое на 400 лет, в конце - видит в склепе за городом два скелета, которые сплелись в объятиях. Это герои романа - горбун и цыганка. Время стерло их историю в пыль, а Собор всё стоит безразличным наблюдателем над людскими страстями.

В романе изображены как частные человеческие страсти (проблема чистоты и подлости, милосердия и жестокости), так и народные (богатство и бедность, оторванность власти от народа). Впервые в европейской литературе личная драма персонажей развивается на фоне детально обрисованных исторических событий, и частная жизнь и исторический фон настолько взаимопроникающие.

Виктор Гюго

Собор Парижской Богоматери (сборник)

© Е. Лесовикова, составление, 2013

© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2013

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», 2013

Предисловие к публикации перевода романа В. Гюго «Собор Парижской Богоматери»

Ф. М. Достоевский

«Le laid, c’est le beau» – вот формула, под которую лет тридцать тому назад самодовольная ратина думала подвести мысль о направлении таланта Виктора Гюго, ложно поняв и ложно передав публике то, что сам Виктор Гюго писал для истолкования своей мысли. Надо признаться, впрочем, что он и сам был виноват в насмешках врагов своих, потому что оправдывался очень темно и заносчиво и истолковывал себя довольно бестолково. И однако ж нападки и насмешки давно исчезли, а имя Виктора Гюго не умирает, и недавно, с лишком тридцать лет спустя после появление его романа «Notre Dame de Paris» , явились «Les Misérables» , роман, в котором великий поэт и гражданин выказал столько таланта, выразил основную мысль своей поэзии в такой художественной полноте, что весь свет облетело его произведение, все прочли его, и чарующее впечатление романа полное и всеобщее. Давно уже догадались, что не глупой карикатурной формулой, приведенной нами выше, характеризуется мысль Виктора Гюго. Его мысль есть основная мысль всего искусства девятнадцатого столетия, и этой мысли Виктор Гюго как художник был чуть ли не первым провозвестником. Это мысль христианская и высоконравственная, формула ее – восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков. Эта мысль – оправдание униженных и всеми отринутых парий общества. Конечно, аллегория немыслима в таком художественном произведении, как, например, «Notre Dame de Paris». Но кому не придет в голову, что Квазимодо есть олицетворение пригнетенного и презираемого средневекового народа французского, глухого и обезображенного, одаренного только страшной физической силой, но в котором просыпается наконец любовь и жажда справедливости, а вместе с ними и сознание своей правды и еще непочатых, бесконечных сил своих.

Виктор Гюго чуть ли не главный провозвестник этой идеи «восстановления» в литературе нашего века. По крайней мере он первый заявил эту идею с такой художественной силой в искусстве. Конечно, она не есть изобретение одного Виктора Гюго; напротив, по убеждению нашему, она есть неотъемлемая принадлежность и, может быть, историческая необходимость девятнадцатого столетия, хотя, впрочем, принято обвинять наше столетие, что оно после великих образцов прошлого времени не внесло ничего нового в литературу и в искусство. Это глубоко несправедливо. Проследите все европейские литературы нашего века, и вы увидите во всех следы той же идеи, и, может быть, хоть к концу-то века она воплотится наконец вся, целиком, ясно и могущественно, в каком-нибудь таком великом произведении искусства, что выразит стремления и характеристику своего времени так же полно и вековечно, как, например, «Божественная комедия» выразила свою эпоху средневековых католических верований и идеалов.

Виктор Гюго, бесспорно, сильнейший талант, явившийся в девятнадцатом столетии во Франции. Идея его пошла в ход; даже форма теперешнего романа французского чуть ли не принадлежит ему одному. Даже его огромные недостатки повторились чуть ли не у всех последующих французских романистов. Теперь, при всеобщем, почти всемирном успехе «Les Misérables», нам пришло в голову, что роман «Notre Dame de Paris» по каким-то причинам не переведен еще на русский язык, на котором уже так много переведено европейского. Слова нет, что его все прочли на французском языке у нас и прежде; но, во-первых, рассудили мы, прочли только знавшие французский язык, во-вторых – едва ли прочли и все знавшие по-французски, в-третьих – прочли очень давно, а в-четвертых – и прежде-то, и тридцать-то лет назад, масса публики, читающей по-французски, была очень невелика сравнительно с теми, которые и рады бы читать, да по-французски не умели. А теперь масса читателей, может быть, в десять раз увеличилась против той, что была тридцать лет назад. Наконец – и главное – все это было уже очень давно. Теперешнее же поколение вряд ли перечитывает старое. Мы даже думаем, что роман Виктора Гюго теперешнему поколению читателей очень мало известен. Вот почему мы и решились перевесть в нашем журнале вещь гениальную, могучую, чтоб познакомить нашу публику с замечательнейшим произведением французской литературы нашего века. Мы даже думаем, что тридцать лет – такое расстояние, что даже и читавшим роман в свое время может быть не слишком отяготительно будет перечесть его в другой раз.

Итак, надеемся, что публика на нас не посетует за то, что мы предлагаем ей вещь так всем известную… по названью.

Собор Парижской Богоматери

Несколько лет тому назад, посещая, или, вернее, обследуя собор Парижской Богоматери, автор этой книги заметил в темном углу одной из башен вырезанное на стене слово:

Греческие письмена, почерневшие от времени и довольно глубоко высеченные в камне, неуловимые особенности готического письма, сквозившие в их форме и расположении и словно свидетельствовавшие о том, что их начертала средневековая рука, а более всего – мрачный и роковой смысл, заключавшийся в них, живо поразили автора.

Он раздумывал, он старался отгадать, чья скорбящая душа не пожелала покинуть этот мир, не оставив клейма преступления или несчастья на челе старинного собора.

Теперь эту стену (я уже даже не помню, какую именно) не то закрасили, не то выскоблили, и надпись исчезла. Ведь уже двести лет у нас так поступают с чудесными средневековыми церквами. Их калечат всевозможными способами как снаружи, так и изнутри. Священник их перекрашивает, архитектор скребет; затем является народ и разрушает их вконец.

И вот, кроме хрупкого воспоминания, которое автор этой книги посвящает таинственному слову, высеченному в мрачной башне собора Парижской Богоматери, ничего не осталось ни от этого слова, ни от той неведомой судьбы, итог которой был столь меланхолически подведен в нем.

Человек, начертавший его на стене, исчез несколько столетий тому назад из числа живых, слово, в свою очередь, исчезло со стены собора, и самый собор, быть может, вскоре исчезнет с лица земли. Из-за этого слова и написана настоящая книга.

Февраль 1831 г.

Книга первая

I. Большой зал

Ровно триста сорок восемь лет шесть месяцев и девятнадцать дней тому назад парижан разбудил громкий трезвон всех колоколов трех кварталов: Старого и Нового города и Университета. А между тем этот день, 6 января 1482 года, не принадлежал к числу тех, о которых сохранилась память в истории. Ничего примечательного не было в событии, так взволновавшем жителей Парижа и заставившем с утра звонить все колокола. На город не шли приступом пикардийцы или бургундцы, студенты не бунтовали, не предвиделось ни въезда «нашего грозного властелина, господина короля», ни занимательного повешения воров и воровок. Не ожидалось также прибытия какого-нибудь разряженного и разубранного посольства, что случалось так часто в пятнадцатом веке. Всего два дня тому назад одно из таких посольств, состоящее из фламандских послов, явившихся с целью устроить брак между дофином и Маргаритой Фландрской, прибыло в Париж, к великой досаде кардинала Бурбонского, который, угождая королю, должен был волей-неволей оказывать любезный прием этим неотесанным фламандским бургомистрам и угощать их в своем Бурбонском дворце представлением «весьма прекрасной моралите, шуточной пьесы и фарса», в то время как проливной дождь хлестал по его великолепным коврам, разостланным у входа во дворец.