Новелла Х. Л

  • 29.08.2019
Хорхе Луис Борхес (1899 - 1986)

Хорхе Луис Борхес — выдающийся аргентинский поэт, писатель, литературный критик, филолог, философ.

В зимний день 24 августа 1899 года в Буэнос-Айресе в семье юриста Хорхе Гильермо Борхеса (1874-1938) и Леонор Асеведо де Борхес (1876-1975), живших на улице Тукуман в доме, который принадлежал родителям Леонор, родился ребенок, названный Хорхе Луисом. Большую часть детства ребенок провел в домашней обстановке.

Его отец был также философом-агностиком, связанным по материнской линии с родом Хэзлем из графства Стаффордшир (Англия). Он собрал огромную библиотеку англоязычной литературы. Фанни Хэзлем, бабка Хорхе Луиса, обучала детей и внуков английскому. Этим языком Борхес владел великолепно: в 8 лет он перевел сказку Уайльда — да так перевел, что ее напечатали в журнале «Юг». Позже Борхес переводил Вирджинию Вулф, отрывки из Фолкнера. Рассказы Киплинга, главы из «Поминок по Финнегану» Джойса. Наверное, от англичан он перенял любовь к парадоксам, эссеистическую легкость и сюжетную занимательность. Многие литераторы острили, что Борхес — английский писатель, пишущий по-испански.



«С самого моего детства, когда отца поразила слепота, у нас в семье молча подразумевалось, что мне надлежит осуществить в литературе то, чего обстоятельства не дали совершить отцу. Это считалось само собой разумеющимся (а подобное убеждение намного сильнее, чем просто высказанные пожелания). Ожидалось, что я буду писателем. Начал я писать в шесть или семь лет».

В 1914 с емья поехала в Европу. Осенью Хорхе Луис начал посещать Женевский колледж. В 1919 семья переехала в Испанию, 31 декабря 1919 в журнале «Греция» появилось первое стихотворение Хорхе Луиса, в котором автор «изо всех сил старался быть Уолтом Уитменом». Вскоре он входит в группу «ультраистов», о которой в советском литературоведении говорилось, что она выражала «анархический бунт мелкобуржуазной интеллигенц ии против мещанской пошлости и буржуазной ограниченности».

Сам Борхес ничего вразумительного о своем «ультраизме» не написал. В общем — похоже на молодого Маяковского: «Колода перекраивала жизнь. Цветные талисманы из картона стирали повседневную судьбу, и новый улыбающийся мир преображал похищенное время...».

В Буэно с-Айрес в 1921 наш герой вернулся уже поэтом. К 1930 написал и опубликовал семь книг, основал три журнала и сотрудничал еще в двенадцати, а в конце двадцатых начал писать рассказы. «Период с 1921 до 1930 года был у меня насыщен бурной деятельностью, но, пожалуй, по сути безрассудной и даже бесцельной», — сформулирует он потом.

Около 1937 года впервые поступил в библиотеку на постоянную службу, где и провел «девять глубоко несчастливых лет». Здесь он, ведя тихую жизнь книжного червя, написал целую россыпь шедевров:

«Пьера Менара», «Тлен, Укбар, Орбис Терциус», «Лотерею в Вавилоне», «Вавилонскую библиотеку», «Сад расходящихся тропок». Работы было мало, денег платили тоже мало. Деятельность надо было имитировать — все было вполне по-советски.

«Всю свою библиотечную работу я выполнял в первый же час, а затем тихонько уходил в подвальное книгохранилище и оставшиеся пять часов читал или писал... Сотрудники-мужчины интересовались только конскими скачками, футбольными соревнованиями да сальными историями. Одна из читательниц была изнасилована, когда шла в женскую комнату. Все говорили, что это не могло не случиться, раз женская комната находится рядом с мужской».

Сочинение «Пьер Менар, автор «Дон Кихота»» (1938) сам Борхес определил как среднее между эссе и «настоящим рассказом». Однако концепции классического Борхеса видны здесь во всей полноте. Вымышленный писатель Пьер Менар, тем не менее библиографически описанный как реальный (подробнейше перечисляется состав его архива), пытался сочинить «Дон Кихота».

«Не второго «Дон Кихота» хотел он сочинить — это было бы нетрудно, — но именно «Дон Кихота». Излишне говорить, что он отнюдь не имел в виду механическое копирование, не намеревался переписывать роман. Его дерзновенный замысел состоял в том, чтобы создать несколько страниц, которые бы совпадали — слово в слово и строка в строку — с написанными Мигелем де Сервантесом». Метод был таким: «Хорошо изучить испанский, возродить в себе католическую веру, сражаться с маврами или турками, забыть историю Европы между 1602 и 1918 годами...».


Создавая лаконичные прозаические фантазии, аргентинский прозаик, поэт и публицист Хорхе Луис Борхес маскировал в них размышления о фундаментальных философских проблемах бытия. И каждая из приведённых в этом материале цитат является окошком в его удивительный мир.

Каждый по-своему воображает рай, мне он с детских лет представляется библиотекой. («Предисловие к каталогу выставки испанских книг»)

Кроме цитат, нам уже ничего не осталось. Наш язык - система цитат. («Утопия усталого человека»)

Земля, на которой мы живём, - это просто ошибка, неумелая пародия. Зеркала и деторождения отвратительны, ибо умножают и укрепляют эту ошибку. («Всемирная история низости»)

…единственное, что происходит на самом деле, - это происходящее со мной. («Сад расходящихся тропок»)

Я не говорю ни о мести, ни о прощении. Забвение - вот единственная месть и единственное прощение. («Фрагменты Апокрифического Евангелия»)

В течение семи рискованнейших лет он пользовался такой роскошью, как безрассудство. («Бескорыстный убийца Билл Харриган»)

Вчерашний человек - уже не тот, что сегодняшний. («Книга песка»)

В детстве меня изумляло, что буквы у закрытой книжке не перепутываются и за ночь не теряются… (Собрание сочинений в четырёх томах. Том 2)

Судьба любого человека, как бы сложна и длинна она ни была, на деле заключается в одним-единственном мгновении - в мгновении, когда человек раз и навсегда узнаёт кто он. («Алеф»)



Путь - это и есть Камень. Место, откуда идёшь, - это и есть Камень. Если ты не понимаешь этих слов, то ты ничего пока не понимаешь. Каждый шаг является целью.
(«Роза Парацельса»)

Смерть (или память о смерти) наполняет людей возвышенными чувствами и делает жизнь ценной. Ощущая себя существами недолговечными, люди и ведут себя, соответственно; каждое совершаемое деяние может оказаться последним; нет лица, чьи черты не сотрутся, подобно лицам, являющимся во сне. Всё у смертных имеет ценность - невозвратимую и роковую. У Бессмертных же, напротив, всякий поступок (и всякая мысль) - лишь отголосок других, которые уже случались в затерявшемся далеке прошлого, или точное предвестие тех, что в будущем станут повторяться и повторяться до умопомрачения. Нет ничего, что бы не оказалось отражением, блуждающим меж никогда не устающих зеркал. Ничто не случается однажды, ничто не ценно своей невозвратностью. Печаль, грусть, освящённая обычаями скорбь не властны над Бессмертными. («Бессмертный»)


После бессонной ночи, всецело п огружённый в свои мысли и почти счастливый, я размышлял о том, что не существует ничего менее материального, чем деньги, ибо любая монета (скажем, монета в двадцать сентаво) несёт в себе, по сути дела, целый набор потенциальных возможностей. Деньги абстракты, повторял я себе, деньги - это будущее время. В один прекрасный день они могут обернуться прогулкой за город или музыкой Брамса, географическими картами или шахматами, чашечкой кофе или беседами Эпиктета, в которых тот учит нас презирать злато.

Кто-то гордится каждой написанной книгой, я - любою прочтённой. (Собрание сочинений в четырёх томах. Том 2. Произведения 1942 - 1969 годов)

Поступки умалишённых превосходят воображение разумного человека. («Алеф»)

Нет понятия «плагиат»: само собой разумеется, что все произведения - произведения одного автора, вневременного и анонимного. («Тлён, Укбар, Орбис Терциус»)

Нам неизвестны предначертания Вселенной, но мы знаем, что ясно мыслить и справедливо поступать - значит содействовать этим предопределениям, которые всегда будут от нас сокрыты. (Собрание сочинений в четырёх томах. Том 2. Произведения 1942 - 1969 годов)

В каждом из нас есть частица божественности. Наш мир не может быть делом рук справедливого и всемогущественного существа; он зависит от нас самих. («Семь вечеров»)

- Мы не в Раю, - настойчиво повторил юноша, - здесь, под луной, всё смертно.

Парацельс встал.

- А где же мы тогда? Неужели ты думаешь, что Всевышний мог создать что-то, помимо Рая? Понимаешь ли ты, что Грехопадение - это неспособность осознать, что мы в Раю? («Книга руин»)

Блаженны не алчущие правоты, ибо либо она у всех, либо ни у кого. («Круги руин»)

В библиотеке могут быть плохие книги, и совсем другое дело - быть этими книгами. Если мы - одна из этих книг, нам суждено гореть в аду. («Семь вечеров»)

Новеллы Борхеса – интеллектуальная загадка, где читатель должен быть активен, как дешифровщик. Борхес прекрасно понимает, к каким последствиям может привести страх обитателей Вавилонской библиотеки, взявший верх над силой разума. Избегая грубой дидактики, Борхес опровергает их боязливое решение целым рядом подсказок. Например, в новелле говорится, что библиотека содержит верный каталог, а также каталог, доказывающий его фальшивость. Сопоставив факты, читатель приходит к выводу, что книга, якобы содержащая, все истины бесконечного мира-библиотеки, должна иметь своего антипода – другую книгу, по отношению к которой первая будет выглядеть блестящим образцом лжи. В своем эссе «По поводу классиков» Борхес писал, что «всякое предпочтение может оказаться предрассудком». Это относится и к обитателям Вавилонской библиотеки, которые отдали предпочтение одной книге.

Главный герой новеллы «Вавилонская библиотека » – некая реально существующая библиотека, которая объемлет все мировое пространство. Она запутанна, как лабиринт. Книги перекликаются в ней, зеркально отражаясь друг в друге. По сравнению с этой библиотекой легендарная Вавилонская башня – жалкая претензия человеческого воображения на грандиозность. Библиотека состоит из секций, секции имеют форму шестигранников и служат одновременно книгохранилищами и читальными залами. Каждый шестигранник пронизывает винтовая лестница, уходящая вниз и вверх. Ко всему, что находится в библиотеке, и к ней самой не применимы понятия начала и конца: бесконечность – ее главная характеристика. Обитатели этой причудливой вселенной – конечно, люди читающие – однажды испугались холодной бесконечности своего мира и стоящей перед ними задачи познать его и смиренно согласились с чьей-то сомнительной идеей, будто в библиотеке имеется книга, «содержащая суть и краткое изложение всех остальных».

« Сад расходящихся тропок » был написан в 1941 году. Сама дата наталкивает на определенные ассоциации и размышления. Третий год шла Мировая война, еще более жестокая, чем предыдущая, которая отчасти и нашла отображение в рассказе. Борхес не мог не чувствовать ту атмосферу, что царила в воздухе, даже несмотря на то, что он был в спокойном Буэнос-Айресе. У него не могли не всплыть воспоминания и ассоциации с временем своей молодости; ведь в течение всей Первой мировой войны он жил в Европе, в самом сердце конфликта, что убил и покалечил миллионы человек. Оттуда, возможно, те важные детали, которые помогают передать атмосферу в начале рассказа: «Перрон был почти пуст. Я прошел по вагонам: помню нескольких фермеров, женщину в трауре, юношу, углубившегося в Тацитовы "Анналы", забинтованного и довольного солдата.»

Сам автор « Сада расходящихся тропок » называл период своей жизни с 1937 по 1945 «девятью глубоко несчастными годами». И у него были на то основания: он был одинок, беден (несмотря на все плюсы должности библиотекаря, платили тогда мало) и у него начались проблемы со здоровьем (процесс ухудшения зрения, который в дальнейшем привел к полной слепоте, уже давал о себе первые знаки).

Если вкратце пересказывать сюжет, то он может, на первый взгляд, показаться чересчур простым. 1916 год, работающий на немецкую разведку в Англии китаец Ю Цун пишет, находясь в заключении и будучи приговоренным к смерти, о том, как он убил китаиста Стивена Альбера, чья смерть стала сигналом для германской армии разбомбить город Альбер, где находился новый парк британской артиллерии.

Но все ли так просто? Взглянем более детально: Борхес начинает свой рассказ с отсылки к двадцать второй странице "Истории мировой войны", в которой говорится о задержке наступления 24 июля 1916 года. Это хороший прием, который привязывает нас к мысли о «реальности» происходящего. Именно здесь начинается и заканчивается эта «реальность» - реальность документального факта, события. И тут же идет резкий поворот и отсылка к реальности рассказа, реальности «продиктованной, прочитанной и подписанной доктором Ю Цуном». Начинается альтернативная тропа.

Ю Цун, китаец на службе у германской разведки, узнает о разоблачении Руненберга, своего шефа, после чего: «По телефонному справочнику я разыскал имя единственного человека, способного передать мое известие: он жил в предместье Фэнтона, с полчаса езды по железной дороге.» При этом он опасается преследования капитаном Мэдденом, который, по сути, является его двойником и отчасти психологическим близнецом, заложником тогдашнего времени и места, «ирландец на службе у англичан». Ими движут примерно одинаковые мотивы. Ю Цин пишет следующее: «Я исполнил своей замысел потому, что чувствовал: шеф презирает людей моей крови - тех бесчисленных предков, которые слиты во мне. Я хотел доказать ему, что желтолицый может спасти германскую армию. И наконец, мне надо было бежать от капитана.» Сам же капитан «человек, которого обвиняли в недостатке рвения, а то и в измене» не хочет упускать возможности выслужиться перед англичанами. Здесь начинается принцип двоичности персонажей. О нем пойдет речь чуть позже.

Ю Цин едет к доктору Стивену Альберу с единственной целью – убить его. Борхес описывает этот путь очень детально, сам образ дороги, на которой можно запутаться и выбрать неверное направление предшествуют образу сада-лабиринта, в котором можно заблудиться. Но вот этот путь перетекает в то странное чувство, которое овладевает Ю Цином, и это смесь предчувствия, воспоминаний, надежды и чего-то другого…это снова лабиринт, лабиринт мыслей и чувств: «Я подумал о лабиринте лабиринтов, о петляющем и растущем лабиринте, который охватывал бы прошедшее и грядущее и каким-то чудом вмещал всю Вселенную. Поглощенный призрачными образами, я забыл свою участь беглеца и, потеряв ощущение времени, почувствовал себя самим сознанием мира.» Затем лабиринт мыслей перетекает в упорядоченность звуков, причем звуков родных для Ю Циня: «И тут я понял: музыка доносилась отсюда, но что самое невероятное - она была китайская. Поэтому я и воспринимал ее не задумываясь, безотчетно. Не помню, был ли у ворот колокольчик, звонок или я просто постучал. Мелодия все переливалась.»

Сложен для анализа момент встречи Ю Циня и его жертвы, особенно сложно оценивать то спокойствие, то чувство непонятной покорности судьбе и случаю, с которым Стивен Альбер приветствует своего будущего убийцу.

Отдельного рассмотрения заслуживает образ лабиринта. Можно было бы приводить огромное количество цитат, но разве сам рассказ не есть лабиринт?

Можно подвести итог:

Линии в рассказе равнозначны и взаимопроникаемы

Подбор деталей и расстановка акцентов, но и сама стилистика текста делает парадоксальный финал абсолютно органичным.

Реальность персонажей, времени и места при их ирреальности

Борхесу удалось создать гениальное произведение, которое на много лет опередило свое время. К примеру, как можно создать гипертекст до гипертекста?

Надеюсь, я был на одной из правильных тропок.

49. «Ім’я троянди» У. Еко

Интертекстуальность, считает У. Эко присутствует во всяком тексте его эхо будет услышано в процессе работы над произведением. Иными словами писатель цитирует или обращается к уже известным сюжетам, образам, приёмам, но теперь с тем, чтобы пародировать или переоценивать их.

Всемирную известность принёс У.Эко роман «Имя розы», В своих работах, посвящённых исследованию проблем Средневековья, У. Эко постоянно проводит параллели с настоящим и утверждает, что в «Средневековье - корни всех наших современных «горячих» проблем». Такие проблемы конца 70-х годов, как противостояние двух идеологических систем, гонка вооружений, экстремистские движения, общее состояние страха и неуверенности и побудило У. Эко написать роман о далёком прошлом – и о настоящем.

Роман сопровождают «Заметки на полях» «Имени розы», в которых У. Эко разъясняет основные понятия постмодернизма, его исторические и эстетические истоки. Автор замечает, что он видит средневековье в глубине любого предмета, даже такого, который вроде не связан со средними веками, а на самом деле связан. Всё связано. В средневековых хрониках У. Эко открыл «эхо интертекстуальности», ибо «во всех книгах говориться о других книгах,.всякая история пересказывает историю уже рассказанную».

Уже в «Прологе» писатель начинает играть с «чужим текстом». Так, первая фраза «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и слово было Бог» заставляет вспомнить Евангелие от Иоанна. До самого конца романа «звучат» тексты произведений средневековых авторов, причём автор смело вводит латынь. Тут же читатель сразу узнаёт о главном герое брате Вильгельме, который «движим был единственной страстью – к истине, и страдал от единственного опасения.что истина не то, чем кажется в данный миг». Вильгельм ростом выше среднего, он казался ещё выше из-за худобы. взгляд острый, проницательный. Тонкий, чуть крючковатый нос сообщал лицу настороженность. Подбородок также выказывал сильную волю. Ему около пятидесяти лет, он знает периоды бодрости и прострации, во время которых принимает наркотики. Его слова кажутся лишёнными логики, но на самом деле наполнены глубокого смысла.

Брат Вильгельм поражает своими знаниями – и противоречивостью пристрастий. Вильгельм Оккамский – логик и метод соединения противоречивых гипотез создал герой под его влиянием. Роджер Бекон, имя которого часто упоминается в романе и который был для героя воплощением всепобеждающей силы науки, известен, как противник логики. Наконец,

полное имя учёного францисканца Вильгельм Баскервильский, а его ученика зовут

Адсон – намёк более чем прозрачный. С первого часа первого дня пребывания в монастыре Вильгельм использует знаменитый дедуктивный метод Шерлока Холмса.

Его роман – это многоплановая структура, своеобразный лабиринт, в котором множество ходов, заканчивающихся тупиками -, и единственный выход, который и обнаруживает в конце концов Тезей – Вильгельм Баскервильский, проявляя при этом умение логически – и парадоксально!- мыслить.

Этот герой по ходу романа выполняет две миссии: во-первых, расследует убийство, повергшее в ужас, во-вторых, он, принадлежа к ордену францисканцев, был тянут в спор с папской курией о бедности или богатстве Иисуса Христа – и, следовательно, в идеале церковной жизни Вильгельм принадлежал к группе Оккама, которая требовала реформ церкви.

Об идее, истине, последствиях фанатичному служению ей также разделяет У. Эко в романе. Самые благие намерения могут привести к страшным последствиям, если не соблюдать ту зыбкую грань, которая отделяет добро от зла. В этом смысле особенно показательна история брата Дольчина, которую рассказал Убертин Адсону

Мечтой автора назвать роман «Адсон из Мелька», ибо этот герой стоит в стороне, занимает как бы нейтральную позицию. Заглавие «Имя розы», отмечает У. Эко подошло ему, «потому что роза как бы символическая фигура до того насыщена смыслами, что смысла у неё почти нет. Название, как и задумано, дезориентирует читателя. Название должно запутывать мысли, а не дисциплинировать их. Таким образом писатель подчёркивает, что текст живёт своей собственной, часто независящей от него жизнью. Отсюда новые, различные прочтения, интерпретации, на которые и должно настраивать название романа.

Хорхе Луис Борхес (1899-1986 гг.) — великий аргентинский писатель, поэт, эссеист, автор нескольких сборников рассказов. Рассказ "Юг" последний рассказ из сборника "Вымышленные истории"(1944 г.), где собраны такие шедевры Борхеса, как "Тлен, Укбар, Орбис Терциус", "Пьер Менар, автор "Дон Кихота"", "Сад расходящихся тропок". Рассказ использует автобиографический материал. Когда в тридцатые годы Борхес жил в Париже, работая библиотекарем и сотрудничая в авангардистских журналах, с ним произошел несчастный случай: он поранил голову, началось заражение крови, он едва не умер, и с этого момента начался процесс утраты зрения. Этот эпизод 1938 года стал решающим в обращении Борхеса к профессиональному писательству и отчасти отразился в рассказе "Юг".

Это очень короткий и лаконичный рассказ. Его главный герой Хуан Дальман заведует муниципальной библиотекой в Буэнос-Айресе. Унаследованную от деда-немца романтическую жилку он обращает на страсть к своей родине — Аргентине. Воплощением креольизма, национальной гордости, становится для него унаследованная от матери усадьба на юге страны:

Одним из ярких образов, врезавшихся в память, были аллея бальзамических эвкалиптов и длинный розовый дом, который иногда становился карминовым. Дела и, возможно, апатия удерживали его в городе. Каждое лето он лишь довольствовался приятным чувством, что у него есть эта усадьба, и уверенностью в том, что этот дом ждет его там, на равнине. В последние дни февраля 1939 года с ним случилось нечто совсем непредвиденное.

Раздобыв давно желанное редкое издание "Тысячи и одной ночи", Дальман в нетерпении не стал дожидаться лифта в темном подъезде своего дома, а стал быстро подниматься по лестнице. В темноте что-то царапает его лоб, потом окровавленным лбом он ударяется о створку только что окрашенной двери.

Дальман с трудом уснул, но на рассвете очнулся, и с того часа явь обратилась в кошмар. Лихорадка мучила его, и иллюстрации к "Тысяче и одной ночи" расцвечивали бредовые видения. Друзья и родственники навещали его и с деланной улыбкой твердили, что он неплохо выглядит. Дальман слушал их с каким-то беспомощным изумлением и поражался, почему им неведомо, что он в преисподней. Восемь дней тянулись, как восемь столетий. Однажды лечащий врач явился с новым врачом, и его повезли в клинику на улице Эквадор, чтобы сделать рентгеноснимок. Дальман, лежа в машине "скорой помощи", думал, что в какой-то чужой, другой комнате он, наконец, сможет забыться. Ему стало весело и вдруг захотелось болтать. По прибытии с него сняли одежду, обрили голову, прикрепили скобами к столу, светили чем-то в глаза до ослепления и дурноты, выслушивали, а потом человек в маске вонзил ему в руку шприц.

Пока все это описание точно воспроизводит клиническую картину заражения крови и необходимой в данном случае операции. Обратим внимание на то, что автор не акцентирует бредовое состояние больного, его слова, что Дальман находится в "преисподней", воспринимаются как обычная метафора физических страданий. Течение болезни дано через восприятие больного, читатель привыкает к тому, что мир показывается ему глазами героя рассказа, и он в лихорадке не способен объективно оценить свое состояние. Заметим, что антибиотики, позволяющие подавлять вирусные инфекции, были изобретены позже — в 1939 году диагноз "сепсис" (до сих пор не названный в рассказе) обычно означал смерть. Но повествование не обрывается, а продолжается даже без абзаца, момент начала игры с читателем никак не выделен в тексте:

Он проснулся с позывами к тошноте [реалистический штрих — человек приходит в себя после наркоза ], с забинтованной головой в какой-то камере, похожей на колодец [с одной стороны, так герой может воспринимать послеоперационную палату; с другой стороны, есть множество свидетельств того, что переход от жизни к смерти сознание воспринимает как движение по некоему тоннелю, колодцу ], и в последующие за операци- ей дни и ночи понял, что до сей поры пребывал лишь в преддверии ада. Кусочки льда во рту абсолютно не освежали.

Следует описание послеоперационных страданий больного, которые "отвлекали его от мысли о таком абстрактном предмете, как смерть". Но внимательный читатель, продолжая следить за последующими событиями в жизни Дальмана, уже имеет в виду возможность того, что на самом деле герой умер на второй странице рассказа, и тогда все последующее изложение окрашивается в странные краски другого мира.

Он отправляется в свою усадьбу восстанавливать силы. На вокзал его отвозит машина "скорой помощи"; уезжая на юг из столицы, он чувствует, что "входит в какой-то более старый и более прочный мир". В контексте его преклонения перед суровыми, не затронутыми цивилизацией нравами пастушеского Юга эти слова выглядят как чисто этическая оценка, но если читатель допускает возможность смерти героя во время операции, то "более старый мир" приобретает более широкое значение возвращения к истокам — это может быть возвращение туда, откуда все мы приходим, возвращение в небытие. Та же двойственность сопровождает все описание его поездки на поезде. В дороге он читает ту же книгу, что стала причиной его беды, — "Тысячу и одну ночь", но мир, пробегающий за окнами вагона, более сказочный, более волшебный, чем любые сказки. Реалистическое обоснование его блаженства во время путешествия - возвращение выздоравливающего к жизни. Он смотрит на мелькающие картины, и "все кажется ему нереальным, как сновидения степи. Он узнавал и деревья, и злаки, но не мог припомнить названий..." Поездка проходит словно во сне, и от слабости Дальман порою засыпает. Автор строит описание этой поездки так, что чем дальше поезд движется на юг, тем больше нарастает ощущение нереальности происходящего, как будто все, что он видит, одновременно и контрастно его больничным впечатлениям, и продолжает их.

Поезд не останавливается на нужной Дальману станции; ему приходится сойти раньше и, чтобы добраться до поместья, попросить лошадь в сельской лавке, хозяин которой удивительно похож на одного из санитаров клиники. Дальман решает поужинать в этой лавке, которая кажется ему воплощением его представлений о чистоте патриархальных нравов Юга. Рассказ быстро движется к развязке.

За одним из столиков шумно ели и пили несколько сельских парней, на которых Дальман вначале не обратил внимания. На полу возле стойки сидел, скорчившись, без всяких признаков жизни, древний старик. Долгие годы источили его и отполировали, как текучие воды — камень или людские поколения — мудрую мысль. Он был темен, низкоросл и сух, и, казалось, пребывал вне времени, в вечности. [Старик как знак вечности — и привычная метафора, и в контексте рассказа посланец иного мира, ведь вечность может быть и вечной жизнью, и вечным небытием. ] Дальман с удовлетворением отметил, что люди здесь носят головную повязку-винчу, домотканые пончо, длинные чирипа и самодельные мягкие сапоги, и подумал... что настоящие гаучо, вроде этих, остались только на Юге. [Этнографические детали костюма милы сердцу Дальмана. ]

И когда пеоны с грубыми лицами за соседним столиком начинают бросаться в него шариками хлеба и хохотать, явно нарываясь на драку, первая реакция интеллигентного Дальмана — сделать вид, что ничего не случилось: "Дальман сказал себе, что ему не страшно, но было бы глупо дать себя, только что вышедшего из больницы, втянуть незнакомцам в беспричинную ссору". Он пытается действовать рационально, но ситуация разворачивается как в дурном сне. Пеоны ругаются и предлагают Дальману, чье имя им, оказывается, известно (откуда бы? теперь герой не может игнорировать их оскорбления, ведь прямо задета его честь), драться на ножах. Хозяин дрожащим голосом замечает, что у Дальмана нет оружия. И тут в рассказе во второй раз звучит та же фраза, которой начиналось описание несчастного случая с Дальманом: "И в этот миг случилось непредвиденное". Непредвиденным в первом случае было заражение крови, а возможно, и смерть; в пользу второго предположения говорит то, что на сей раз та же фраза вводит эпизод драки на ножах, которая не может закончиться иначе, как смертью героя:

Из своего угла вдруг оживший старый гаучо, в котором Дальман видел знак Юга (своего Юга), бросил ему обнаженный кинжал, упавший прямо к его ногам. Словно бы Юг решил, что Дальману следует ответить на вызов. Дальман нагнулся за кинжалом, и в голове его промелькнули две мысли. Первая — что этот почти инстинктивный жест обязывает его драться. Вторая — что это оружие в его неумелой руке послужит не для защиты, а для оправдания его собственной смерти. Он иногда забавлялся с кинжалом, как всякий мужчина, но не умел обращаться с оружием; знал лишь, что удары наносят снизу вверх и точно меж ребер. "Врачи не посоветовали бы мне заниматься такими делами", — подумал он.

— Пойдем, — сказал парень.

Они направились к выходу, и если у Дальмана не было никакой надежды, то не было и страха. Переступая порог, он почувствовал, что умереть в поединке от ножа, сражаясь под чистым небом, стало бы для него освобождением, счастьем и праздником в ту, первую ночь в больнице, когда в него вонзили иглу. Почувствовал, что если он тогда мог выбрать или пожелать себе смерть, то именно такую смерть он бы выбрал и пожелал.

Дальман сильно сжимает рукоятку кинжала, который ему, наверное, не пригодится, и выходит на равнинный простор.

Этот финал рассказа так же открыт для свободы интерпретации, как все предыдущее развитие сюжета. Вот она, избранная героем смерть — не на больничной койке, а в соответствии с его представлениями о том, как должен умереть мужчина. В каком отношении находится эта финальная смерть героя к его первой смерти? Разумеется, при реалистическом прочтении рассказа эта гибель Дальмана на "поединке" (а по существу это пьяная драка) выглядит нелепой случайностью. Но если допустить, что его "первая смерть" все-таки состоялась на операционном столе, то смерть в финале — это не просто бредовая картина, напоследок проносящаяся в угасающем сознании, а утверждение свободного выбора героя. Насколько этот выбор свободен, насколько предопределен судьбой — отдельный вопрос; так или иначе, герой в финале принимает неизбежную смерть, но стоит обратить внимание на внезапное изменение грамматического времени повествования в последнем абзаце рассказа: из повествования в прошедшем автор переходит в настоящее время, а значит, точка в этой истории не поставлена, герой "выходит на открытый простор".

Оставим в стороне проблемы, возникающие при буквальном прочтении рассказа (романтическую проблему столкновения идеального представления героя о Юге с реальностью, проблему патриархального сознания в его южноамериканском варианте, "мачизмо", проблему природы и культуры). Уже их необычная постановка придает "Югу" интерес. Но с точки зрения принципов постмодернистского повествования на первый план должна быть выведена множественность заложенных в рассказе прочтений. По отношению к многим постмодернистским произведениям невозможно однозначно ответить на вопрос: "Что происходит в данном тексте?" Каждый читатель включается в особую игру по разгадыванию смысла происходящего, причем даже не на уровне психологических характеристик героев, а, как мы это наглядно видим на примере "Юга", уже на сюжетном уровне.

Борхес Х.Л. "Стихотворения" (

Перевод с испанского и послесловие Бориса Дубина

Иностранная литература

1990, № 12, 50–59 (Из классики XX века).

Не помню имени, но я не Борхес (Он в схватке под Ла-Верде был убит), Не Асеведо , грезящий атакой, Не мой отец, клонящийся над книгой И на рассвете находящий смерть, Не Хейзлем, разбирающий Писанье, Покинув свой родной Нортумберленд, И не Суарес перед строем копий. Я мимолетней и смутнее тени От этих милых спутанных теней. Я память их, но и другой, который Бывал, как Данте и любой из нас, В единственном немыслимом Раю И стольких неизбежных Преисподних. Я плоть и кровь, невидимые мне. Я тот, кто примиряется с судьбою, Чтоб на закате снова расставлять На свой манер испанские реченья В побасенках, расходующих то, Что называется литературой. Я старый почитатель словарей, Я запоздалый школьник, поседевший И постаревший, вечный пленник стен, Заставленных слепой библиотекой, Скандирующий робкий полустих, Заученный когда-то возле Роны, И замышляющий спасти планету От судного потопа и огня Цитатой из Вергилия и Федра. Пережитое гонится за мной. Я - неожиданное воскрешенье Двух Магдебургских полушарий, рун И строчки Шефлеровых изречений. Я тот, кто утешается одним: Воспоминаньем о счастливом миге. Я тот, кто был не по заслугам счастлив. Я тот, кто знает: он всего лишь отзвук, И кто хотел бы умереть совсем. Я тот, кто лишь во сне бывал собою. Я это я, как говорил Шекспир. Я тот, кто пережил комедиантов И трусов, именующихся мной.

Буэнос-Айрес

Когда-то я искал тебя, отрада, Там, где сходились вечер и равнина, И холодок от кедров и жасмина Дремал в саду за кованой оградой. Ты был в Палермо - родине поверий О днях клинка и карточной колоды И в отсветах пожухлой позолоты На рукояти молотка у двери С кольцом на пальце. След твоей печати Лежал в дворах, спускающихся к югу, В растущей тени, ползавшей по кругу И медленно густевшей на закате. Теперь во мне ты, ставший потайною Моей судьбой - всем, что уйдет со мною.

Воспоминание о смерти полковника Франсиско Борхеса (1833–1874)

Он видится мне конным той заветной Порой, когда искал своей кончины: Из всех часов, соткавших жизнь мужчины, Пребудет этот - горький и победный. Плывут, отсвечивая белизною, Скакун и пончо. Залегла в засаде Погибель. Движется с тоской во взгляде Франсиско Борхес пустошью ночною. Вокруг - винтовочное грохотанье, Перед глазами - пампа без предела, - Все, что сошлось и стало жизнью целой: Он на своем привычном поле брани. Тень высится в эпическом покое, Уже не досягаема строкою.

Музыкальная шкатулка

Японская мелодия. Скупая Клепсидра, одаряющая слух Незримым золотом, тягучим медом Бессчетных капель с общею судьбой - Мгновенной, вечной, тайной и прозрачной. Боишься за любую: вдруг конец? Но звуки длятся, возвращая время. Чей храм и палисадник на холме, Чьи бденья у неведомого моря, Какая целомудренная грусть, Какой умерший и воскресший вечер Их в смутное грядущее мне шлют? Не знаю. Все равно. Я в каждой ноте. Лишь ей живу. И умираю с ней.

Рука Вергилия минуту медлит Над покрывалом с ключевой струей И лабиринтом образов и красок, Которые далекий караван Довез до Рима сквозь песок и время. Шитье войдет в строку его "Георгик". Я не видал, но помню этот шелк. С закатом умирает иудей, К кресту прибитый черными гвоздями По воле претора, но род за родом Несчетные династии земли Не позабудут ни мольбы, ни крови, Ни трех мужчин, распятых на холме. Еще я помню книгу гексаграмм И шестьдесят четыре их дороги Для судеб, ткущих бдения и сны. Каким богатством искупают праздность! И реки золотых песков и рыбок, Которыми Пресвитер Иоанн Приплыл в края за Гангом и рассветом , И хайку, уместившийся в три стиха Звук, отголосок и самозабвенье, И джинна, обращенного дымком И заключенного в кувшин из меди, И обещанье, данное в ночи. Какие чудеса таит сознанье! Халдея, открывательница звезд; Фрегаты древних лузов, взморье Гоа . Клайв , после всех побед зовущий смерть, Ким рядом с ламой в рыжем одеянье, Торящий путь, который их спасет. Туманный запах чая и сандала. Мечети Кордовы, священный Аксум И тигр, который зыбится как нард. Вот мой Восток - мой сад, где я скрываюсь От неотступных мыслей о тебе.

Олав Магнус (1490–1558)

Создатель этой книги - Олав Магнус , Священник, верный Риму в грозный век, Когда весь Север обратился к Гусу, Уиклифу и Лютеру. Расставшись С Большой Медведицей, по вечерам, В Италии, он находил отраду, Творя историю своих краев И дополняя россказнями даты. Однажды - лишь однажды! - я держал В руках ту книжицу. Года не стерли Пергаментный старинный переплет, Курсив, неотразимые гравюры На меди и добротные столбцы Латыни. Помню то прикосновенье. О непрочтенный и бесценный том, Твоя недосягаемая вечность Тем временем вступила в Гераклитов Поток, опять смывающий меня.

Луису де Камоэнсу

Года без сожаления и мести Сломили сталь героев. Жалкий нищий, Пришел ты на родное пепелище, Чтобы проститься с ним и жизнью вместе, О капитан мой. В колдовской пустыне Цвет Португалии полег, спаленный, И вот испанец, в битвах посрамленный, Крушит ее приморские твердыни. О, знать бы, что у той кромешной влаги, Где завершаются людские сроки, Ты понял: все, кто пали на Востоке И Западе земли, клинки и флаги Пребудут вечно в неизменном виде В твоей вновь сотворенной «Энеиде».

К немецкой речи

Кастильское наречье - мой удел, Колокола Франсиско де Кеведо, Но в нескончаемой моей ночи Есть голоса утешней и роднее. Один из них достался мне в наследство - Библейский и шекспировский язык, А на другие не скупился случай, Но вас, сокровища немецкой речи, Я выбрал сам и много лет искал. Сквозь лабиринт бессонниц и грамматик, Непроходимой чащею склонений И словарей, не твердых ни в одном Оттенке, я прокладывал дорогу. Писал я прежде, что в ночи со мной Вергилий, а теперь могу добавить: И Гёльдерлин, и «Херувимский странник». Мне Гейне шлет нездешних соловьев И Гёте - смуту старческого сердца, Его самозабвенье и корысть, А Келлер - розу, вложенную в руку Умершего, который их любил, Но цвета этой больше не увидит. Язык, ты главный труд своей отчизны С ее любовью к сросшимся корням, Зияньем гласных, звукописью, полной Прилежными гекзаметрами греков И ропотом родных ночей и пущ. Ты рядом был не раз. И нынче, с кромки Бессильных лет, мне видишься опять, Далекий, словно алгебра и месяц.

Джону Китсу (1795–1821)

Жестокой красотою до могилы Ты жил: она, тебя подстерегая Повсюду, как других - судьба, благая Или худая, поутру сквозила В столичной дымке, на полях изданья Античных мифов, в неизменной раме Дней с их общедоступными дарами, В словах, во встречных, в поцелуях Фанни Невозвратимых. О недолговечный Китс, нас оставивший на полуфразе - В бессонном соловье и стройной вазе Твое бессмертье, гость наш скоротечный. Ты был огнем. И в памяти по праву Не пеплом станешь, а самою славой.

Малому поэту 1899 года

Найти строку для тягостной минуты, Когда томит нас день, клонясь к закату, Чтоб с именем твоим связали дату Той тьмы и позолоты, - вот к чему ты Стремился. С этой страстью потайною Склонялся ты по вечерам над гранью Стиха, что до кончины мирозданья Лучиться должен той голубизною. Чем кончил да и жил ли ты, не знаю, Мой смутный брат, но пусть хоть на мгновенье, Когда мне одиноко, из забвенья Восстанет и мелькнет твоя сквозная Тень посреди усталой вереницы Слов, к чьим сплетеньям мой черед клониться.

Морская вечно юная стихия, Где Одиссей скитается без срока И тот Улисс, кого народ пророка Зовет Синдбадом. Серые морские Валы, что мерят взглядом Эйрик Рыжий И человек, создавший труд всей жизни - Элегию и эпос об отчизне, В далеком Гоа утопая в жиже. Вал Трафальгара. Вал, что стал судьбою Британцев с их историей кровавой. Вал, за столетья обагренный славой В давно привычном исступленье боя. Стихия, вновь катящая все те же Валы вдоль бесконечных побережий.

Слепой старик в пустующих покоях Трудит все тот же замкнутый маршрут И трогает безвыходные стены, Резные стекла раздвижных дверей, Шершавые тома, для книгочея Закрытые, дошедшее от предков, Потухшее с годами серебро, Водопроводный кран, лепной орнамент, Туманные монеты и ключи. Нет ни души ни в зеркале, ни в доме. Туда-обратно. Достает рукой До ближней полки. Для чего, не зная, Ложится вдруг на узкую кровать И чувствует: любое из движений, Опять сплетающихся в полумраке, Подчинено таинственной игре Какого-то неведомого бога. По памяти скандирует обрывки Из классиков, прилежно выбирает Из множества эпитет и глагол И кое-как выводит эти строки.

Ключ в Ист-Лансинге

Кусочек стали с выточенным краем, Завороженный смутной дремотой, Вишу я у безвестного комода, На связке до поры незамечаем. Но есть на свете скважина в стеклянной Двери с железной кованою рамой - Единственная. А за ней - тот самый Дом, и неведомый, и долгожданный. Там зеркала сизеют в пыльной дымке, И чуть маячат за всегдашней мглою Ушедших смеркшиеся фотоснимки И фотоснимков тусклое былое. Рука однажды той двери коснется, И наконец бородка повернется.

Былые вечера и поколенья. Начала не имеющие дни. Глоток воды, коснувшийся гортани Адама. Безмятежный райский строй. Зрачок, пронизывающий потемки. Клубленье волчьей свадьбы на заре. Слова. Гекзаметры. Зеркальный отсвет. Высокомерье Вавилонской башни. Любимая халдеями Луна. Неисчислимые песчинки Ганга. Сон мотылька о яви Чжуан-цзы . Заветный сад на острове блаженных. Загадочный бродячий лабиринт. Бессрочная тканина Пенелопы. Зенонов круг сомкнувшихся времен . Монета, вложенная в рот умершим. Геройский меч на роковых весах . Любая капля греческой клепсидры. Штандарты. Летописи. Легионы. Палатка Цезаря фарсальским утром . Тень трех крестов на меркнущем холме. Восток, отчизна алгебры и шахмат. Следы бесчисленных переселений. Державы, покоренные клинком. Бессменный компас. Грозная стихия. Часы, отстукивающие память. Король под занесенным топором. Несчетный прах давно погибших воинств. Трель соловья над датскою землей. Самоубийца в зеркале. Колода Картежника . Несытый блеск монет. Преображенья облака над степью. Причудливый узор калейдоскопа. Любая мука. Каждая слезинка. …Как все с необходимостью сошлось, Чтоб в этот миг скрестились наши руки.

Читатели

Я думаю о желтом человеке, Худом идальго с колдовской судьбою, Который в вечном ожиданье боя Так и не вышел из библиотеки. Вся хроника геройских похождений С хитросплетеньем правды и обмана Не автору приснилась, а Кихано, Оставшись хроникою сновидений. Таков и мой удел. Я знаю: что-то Погребено частицей заповедной В библиотеке давней и бесследной, Где в детстве я прочел про Дон Кихота. Листает мальчик долгие страницы, И явь ему неведомая снится.

«В моем конце мое начало…»

(Послесловие переводчика)

Когда, вернувшись ко временам своей молодости, в Женеву, восьмидесятисемилетний Борхес в июне 1986 года умер, круг его жизни завершился с безупречностью сонета. Что в этом было от намерения, а что - от случая, не скажет никто. Но о самой подобной цельности патриарх испаноязычной литературы задумывался не раз. Снискав мировую славу и едва ли не все мыслимые земные почести, он мерил сделанное масштабом культуры и с непрестанным недоумением взирал на себя в роли знаменитого писателя. Наедине с собою - прежде всего в стихах - он по-прежнему задавался все тем же юношеским вопросом: «Кто я?», то в одной, то в другой строке предвосхищая «канун» (это один из ключевых Борхесовых символов наряду с «зеркалом» и «лабиринтом», «шахматами» и «компасом», «розой» и «морем»), когда всего лишь на миг жизнь обретет наконец полноту осуществленности, став нерасторжимым и неизменным единством.

Только в рамках этого целого и приоткрывается искомый ответ, предстает, как далекому герою «Воображаемой поэмы» Борхеса,

…буква, которой не хватало, образец, назначенный нам Богом изначально.

И следом, а вернее сказать - тут же, увиденное и понятое вновь становится иным: для него начинается другой отсчет времени. Целиком осуществившийся удел набирает этим силу - преодолеть заданное пространство и время, раздвинуть рамки простого отбывания отпущенного живым срока и вырасти до надвременной эмблемы человеческой участи, символа человека. Став собою, живущий - и это единственное подтверждение того, что он впрямь был! - может надеяться превзойти себя и дать образец другому - перевоплотиться, став другим, и тем самым все-таки пребыть собою. «Цель», «целостность» и «исцеление» - как будто бы в неслучайном языковом родстве.

Может быть, мысль об этом предугадываемом и неотвратимом преображении - завещанном еще евангельской притчей о пшеничном зерне, предназначенном смерти, чтобы дать плод, - и была нервом всего сделанного Борхесом, его подспудным двигателем, основным сюжетом и корневым, повторяющимся образом стихов, рассказов и эссе. Не случайно персонажи его произведений, кочующие со страницы на страницу и из книги в книгу, - так часто первогерои древних мифов и сказаний, ставшие на века прообразами человеческих судеб: пахарь, жрец, мореход, воин, сказитель, по чьему сверхличному уделу Борхес не уставал тосковать. Вся его биография - поиск мысленных вех иного, нездешнего пути, непрожитой, «эпической» участи.

В драматическом отчуждении от собственной эпохи и окружающей повседневности сплелось многое. Скажем, комнатное детство болезненного ребенка и юность в чужих краях. Но различимы тут и другие силы, а среди них - тяга к разрыву с бездарным временем, когда (как вспоминал Борхес в стихотворении «Тысяча девятьсот двадцатые»)

…ничего не происходило, а мир, трагический мир, был далеко отсюда, и нам предстояло искать его в прошлом.

Окончательно отсекла его от общей жизни слепота, начавшая развиваться еще в конце тридцатых годов, после несчастного случая. Слепота тем более тягостная, что судьбой писателя всегда были (и до конца остались) книги. Сначала - те, которые он с первых лет жизни, еще в отцовской библиотеке, листал. Позже - те, которые написал сам, в чем признавался с сомнением и растерянностью, всегда видя в себе лишь читателя и с некоторой грустью отмечая, что лучшее в нем - из книг других и от самого языка. Наконец - те, которые он, ослепнув, хранил и вспоминал, став с середины пятидесятых директором Национальной библиотеки Аргентины.

Мир Борхеса - это человечество в его истории. Есть тут свои излюбленные места, эпохи, имена: Скандинавия, иудейский и арабский Восток, дальневосточный регион (Индия, Китай, а в последние годы - Япония, где он побывал), Северная Америка, чью литературу переводил и преподавал в тамошних университетах. Причем одни любимцы как бы знакомят нас с другими, связывая круговой порукой посвящения: английские прерафаэлиты дарят европейское Средневековье, Киплинг - Индию, переводчик Хайяма Фицджеральд - Ближний Восток. Особенно занимают Борхеса «книги книг», вобравшие в себя целые миры и ставшие «всем для всех» - своего рода формулами человечества на его жизненных путях. Это Библия и «Тысяча и одна ночь», германский эпос и исландские саги, Данте и Шекспир, Сервантес и Уитмен. Но это и анонимный «первый поэт Венгрии», и безымянный же «малый поэт 1899 года» (то есть эпохи накануне рождения Борхеса), и автор японских хайку, и создатель первого итальянского сонета. Мандельштамовский скальд, который «чужую песню сложит // И как свою ее произнесет», - ключевой образ и Борхесовой музы, поскольку неотменим закон существования культуры, где мелочные тяжбы о доле своего и чужого невозможны и нелепы. Недаром самыми интимно-биографическими, лично пережитыми книгами в европейской литературе Борхес считал такие своды цитат и примеров, как «Опыты» Монтеня и «Анатомия меланхолии» Бертона.

Но странное дело! Этот человек, ни в стихах, ни в прозе не занимавшийся собой, столь необычно объективный даже в лирике, имеющей просто-таки портретных героев, оказывается, населил свои страницы не только книжными любимцами и далекими предками - португальскими евреями, итальянцами и англичанами, сражавшимися в войнах за независимость Латинской Америки и ее гражданских междоусобицах. Здесь и образы матери и отца, детские игры с сестрой, ставшие потом сюжетами его фантастических рассказов; сама топография родительского дома, которую можно восстановить комната за комнатой; юность в дремотной Швейцарии бок о бок с полями первой мировой, странствия по послевоенной Европе и возвращение на окраину мира, в захолустный Буэнос-Айрес, становящийся от десятилетия к десятилетию совсем другим, уже неузнаваемым; долгая эпоха безвременья в придушенной диктатором стране, растерявшей достоинство высокого прошлого, и сентябрьские дожди 1955 года, смывшие следы национального позора, положив конец перонистскому режиму изоляции и самовосхваления; долгие дни одинокой старости после потери матери, нечаянное счастье поздней любви и столько всего еще!.. Лишь по особенной, чуть взволнованной интонации да еще, пожалуй, нескольким повторяющимся деталям и выражениям, переходящим из книги в книгу, можно различить в такой, казалось бы, бесстрастной поэзии и прозе Борхеса эти островки собственного прошлого, уже все более вечного. Не понимавший слова «я», находивший и терявший себя в тысячах зеркал и двойников, видевший венец жизни в том, чтобы умереть совсем и никогда больше не быть кем слыл, Борхес, «буэнос-айресский Эдип», с редкой отчетливостью осуществил собственный и - теперь уже можно об этом судить - далеко вышедший за пределы времени, места и обстоятельств удел, воплотивший старинную мудрость, известную по тютчевской формуле: «Все во мне, и я во всем!..»

ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕС (JORGE LUIS BORGES; 1899–1986) - аргентинский поэт, прозаик, переводчик. Автор тринадцати поэтических сборников, книг рассказов «Вымышленные истории» (“Ficciones”, 1944), «Алеф» (“El Aleph”, 1949), «Сообщение Броуди» (“El informe de Brodie”, 1970), «Книга песка» (“El libro de arena”, 1975), «25 августа 1983 года» (“Veinticinco Agosto 1983”, 1983), сборников эссе.

По-русски произведения Борхеса публиковались в книгах «Из современной аргентинской поэзии» (М., 1982), «Проза разных лет» (М., 1984 и 1989), «Поэзия Аргентины» (М., 1987) и др., на страницах «ИЛ» (1984, № 3; 1988, № 10; 1990, № 3); в Библиотеке «ИЛ» вышел сборник его рассказов «Юг» (М., 1984).

Вошедшие в подборку стихи взяты из книг «Творец» (“El hacedor”, 1960), «Другой, все тот же» (“El otro, el mismo”, 1964), «Золото тигров» (“El oro de los tigres”, 1972), «Глубинная роза» (“La rosa profunda”, 1975), «Железная монета» (“La moneda de hierro”. Madrid, Alianza Editorial, 1976), «История ночи» (“Historia de la noche”. Buenos Aires, Emecé Editores, 1977).

ДУБИН БОРИС ВЛАДИМИРОВИЧ (род. в 1946 г.) - советский поэт-переводчик. В его переводах публиковались стихи испанских, португальских и латиноамериканских поэтов (А. Мачадо, Х. Р. Хименеса, Ф. Гарсиа Лорки, Ф. Пессоа, Х. Л. Борхеса, М. Мартинеса), французских поэтов (Т. Готье, Г. Аполлинера) и др.

Ссылки

Каков я есть (англ.) - реплика из комедии Шекспира "Конец - делу венец", акт IV, сцена 3 (перев. П. А. Каншина), которую Борхес в специальном примечании сопоставляет еще и с библейскими словами Бога о себе: "Я есмь Сущий" (Исход, 3, 14). (Здесь и далее - прим. перев.)

Асеведо, Хейзлем, Суарес - предки поэта.

Иоганнес Шефлер (1624–1677) - немецкий поэт-мистик, известный под именем Ангелус Силезиус, автор книги стихотворных изречений "Херувимский странник".

Палермо - предместье Буэнос-Айреса, квартал картежников и бандитов.

Книга гексаграмм - «Ицзин» - гадательная книга древнего Китая.

Пресвитер Иоанн - персонаж средневековых легенд, основатель мифического царства на Востоке.

За Гангом и рассветом - измененная цитата из X сатиры Ювенала, ранее мелькавшая в рассказе Борхеса «Человек на пороге».

Гоа - область на западном побережье Индии, центр португальских владений на Востоке в эпоху Возрождения.

Роберт Клайв (1725–1774) - английский военачальник, заложивший основу британского господства в Индии, первый колониальный губернатор Бенгалии.

Ким - герой одноименного романа Редьярда Киплинга.

Аксум - древнее царство на территории нынешней Эфиопии.

Олав Магнус (1490–1558) - шведский церковный деятель, католический священник, после 1523 г., в связи с победой Реформации, - в изгнании в Риме, где среди прочего написал «Историю народов Севера».

Джон Уиклиф (1324–1384) - английский богослов, предшественник Реформации, переводчик Библии.

Готфрид Келлер (1819–1890) - швейцарский немецкоязычный писатель, автор романа «Зеленый Генрих».

Фанни Брон - невеста Китса.

В бессонном соловье и стройной вазе… - «Ода соловью», «Ода греческой вазе» - шедевры Китса.

Эйрик Рыжий - норманнский мореплаватель, живший в X веке.

И человек, создавший труд всей жизни… - имеется в виду португальский поэт Луис де Камоэнс, в 1553–1570 гг. служивший в Индии солдатом и работавший там над эпической поэмой «Лузиады».

Ист-Лансинг - городок в США, где расположен университет штата Мичиган, в котором Борхес читал курс лекций.

Сон мотылька о яви Чжуан-цзы - любимая Борхесом притча старинного китайского философа о бабочке, которой снится, что она философ Чжуан-цзы, которому снится, что он бабочка, и т. д.

Зенонов круг сомкнувшихся времен - стоики, и среди них - Зенон, учили о циклической природе мироздания.

Геройский меч на роковых весах - речь о Брене, предводителе галльских воинств, окруживших Рим: когда осажденным не хватило золота, чтобы выкупить город, он швырнул на весы свой меч со словами: «Горе побежденным!»

Палатка Цезаря фарсальским утром - утром боя под Фарсалом, где Цезарь победил Помпея.

Анализ рассказа Борхеса «Сад расходящихся тропок»

"Оставляю разным (но не всем) будущим временам мой
сад расходящихся тропок".
«Сад расходящихся тропок», Борхес

Когда пишешь про этот рассказ Борхеса, то трудно придерживаться определенного плана. Можно лишь попытаться найти нужную тропу, но кто даст точный ответ: та ли она или нет?
«Сад расходящихся тропок» был написан в 1941 году. Сама дата наталкивает на определенные ассоциации и размышления. Третий год шла Мировая война, еще более жестокая, чем предыдущая, которая отчасти и нашла отображение в рассказе. Борхес не мог не чувствовать ту атмосферу, что царила в воздухе, даже несмотря на то, что он был в спокойном Буэнос-Айресе. У него не могли не всплыть воспоминания и ассоциации с временем своей молодости; ведь в течение всей Первой мировой войны он жил в Европе, в самом сердце конфликта, что убил и покалечил миллионы человек. Оттуда, возможно, те важные детали, которые помогают передать атмосферу в начале рассказа: «Перрон был почти пуст. Я прошел по вагонам: помню нескольких фермеров, женщину в трауре, юношу, углубившегося в Тацитовы "Анналы", забинтованного и довольного солдата.»
Сам автор «Сада расходящихся тропок» называл период своей жизни с 1937 по 1945 «девятью глубоко несчастными годами». И у него были на то основания: он был одинок, беден (несмотря на все плюсы должности библиотекаря, платили тогда мало) и у него начались проблемы со здоровьем (процесс ухудшения зрения, который в дальнейшем привел к полной слепоте, уже давал о себе первые знаки).
Если вкратце пересказывать сюжет, то он может, на первый взгляд, показаться чересчур простым. 1916 год, работающий на немецкую разведку в Англии китаец Ю Цун пишет, находясь в заключении и будучи приговоренным к смерти, о том, как он убил китаиста Стивена Альбера, чья смерть стала сигналом для германской армии разбомбить город Альбер, где находился новый парк британской артиллерии.
Но все ли так просто? Взглянем более детально: Борхес начинает свой рассказ с отсылки к двадцать второй странице "Истории мировой войны", в которой говорится о задержке наступления 24 июля 1916 года. Это хороший прием, который привязывает нас к мысли о «реальности» происходящего. Именно здесь начинается и заканчивается эта «реальность» - реальность документального факта, события. И тут же идет резкий поворот и отсылка к реальности рассказа, реальности «продиктованной, прочитанной и подписанной доктором Ю Цуном». Начинается альтернативная тропа.
Ю Цун, китаец на службе у германской разведки, узнает о разоблачении Руненберга, своего шефа, после чего: «По телефонному справочнику я разыскал имя единственного человека, способного передать мое известие: он жил в предместье Фэнтона, с полчаса езды по железной дороге.» При этом он опасается преследования капитаном Мэдденом, который, по сути, является его двойником и отчасти психологическим близнецом, заложником тогдашнего времени и места, «ирландец на службе у англичан». Ими движут примерно одинаковые мотивы. Ю Цин пишет следующее: «Я исполнил своей замысел потому, что чувствовал: шеф презирает людей моей крови - тех бесчисленных предков, которые слиты во мне. Я хотел доказать ему, что желтолицый может спасти германскую армию. И наконец, мне надо было бежать от капитана.» Сам же капитан «человек, которого обвиняли в недостатке рвения, а то и в измене» не хочет упускать возможности выслужиться перед англичанами. Здесь начинается принцип двоичности персонажей. О нем пойдет речь чуть позже.
Ю Цин едет к доктору Стивену Альберу с единственной целью – убить его. Борхес описывает этот путь очень детально, сам образ дороги, на которой можно запутаться и выбрать неверное направление предшествуют образу сада-лабиринта, в котором можно заблудиться. Но вот этот путь перетекает в то странное чувство, которое овладевает Ю Цином, и это смесь предчувствия, воспоминаний, надежды и чего-то другого…это снова лабиринт, лабиринт мыслей и чувств: «Я подумал о лабиринте лабиринтов, о петляющем и растущем лабиринте, который охватывал бы прошедшее и грядущее и каким-то чудом вмещал всю Вселенную. Поглощенный призрачными образами, я забыл свою участь беглеца и, потеряв ощущение времени, почувствовал себя самим сознанием мира.» Затем лабиринт мыслей перетекает в упорядоченность звуков, причем звуков родных для Ю Циня: «И тут я понял: музыка доносилась отсюда, но что самое невероятное - она была китайская. Поэтому я и воспринимал ее не задумываясь, безотчетно. Не помню, был ли у ворот колокольчик, звонок или я просто постучал. Мелодия все переливалась.»
Сложен для анализа момент встречи Ю Циня и его жертвы, особенно сложно оценивать то спокойствие, то чувство непонятной покорности судьбе и случаю, с которым Стивен Альбер приветствует своего будущего убийцу:
«- Я вижу, благочестивый Си Пэн почел своим долгом
скрасить мое уединение. Наверное, вы хотите посмотреть сад?
Он назвал меня именем одного из наших посланников, и я в
замешательстве повторил за ним:
- Сад?
- Ну да, сад расходящихся тропок.
Что-то всколыхнулось у меня в памяти и с необъяснимой
уверенностью я сказал:
- Это сад моего прадеда Цюй Пэна.
- Вашего прадеда? Так вы потомок этого прославленного
человека? Прошу.»

Об их разговоре, об этом переливании метафор и идей можно говорить и писать долго, признаюсь – я боюсь запутаться в нем, ведь за каждым словом стоит лабиринт, ты можешь пойти по нему и сбиться с пути, с тех мыслей, что ты хотел донести изначально. Приведу лишь короткий пример: «Павильон неомраченного Уединения стоял в центре сада, скорее всего запущенного; должно быть, это и внушило мысль, что лабиринт материален. Цюй Пэн умер; никто в его обширных владениях на лабиринт не натолкнулся; сумбурность романа навела меня на мысль, что это и есть лабиринт. Верное решение задачи мне подсказали два обстоятельства: первое - любопытное предание, будто Цюй Пэн задумал поистине бесконечный лабиринт, а второе - отрывок из письма, которое я обнаружил.»
А дальше было убийство, а после арест и казнь.

Как же удалось Борхесу построить столь, не побоюсь этого слова, гениальный рассказ? На принципе двоичности, двоичного кода: двоичность персонажей, двоичность судеб, двоичность реальности и даже книг внутри повествования, вот примерно как выглядит эта система:

Ю Цин и капитан Мэдден похожи своими мотивами, самим положением, в которое их поставило время. Оба вынуждены совершать ужасные поступки под его давлением.
Цюй Пэн и Стивен Альбер: оба бросили те занятия, которыми занимались, ради искусства. Но они сами приняли это решение, время не диктовало им ничего. Это их желание, их воля. И они оба в итоге были убиты чужеземцами.
Книги – двойники: внутри рассказа упоминаются «Анналы» Тацита, часть которых была утеряна, и Утраченная Энциклопедия, которая так никогда и не была издана. С ними можно сравнить сам рассказ Ю Циня, ведь и он неполный, две страницы его утеряны.
Реальность раздваивается: есть наша с вами реальность(она хорошо показана в «Истории мировой войны», отрывок из которой дан в самом начале) и реальность рассказа Ю Циня.
Наконец, мы подошли к главному, что есть в рассказе Борхеса, и это время, образ времени, которое на первый взгляд всевластно:
Но что значит само слово «время» внутри как романа, так и рассказа?
«Философские контроверзы занимают немалое место и в его романе. Я знаю, что ни одна из проблем не волновала и не мучила его так, как неисчерпаемая проблема времени. И что же? Это единственная проблема, не упомянутая им на страницах "Сада". Он даже ни разу не употребляет слова "время". Как вы объясните это упорное замалчивание?»
"Сад расходящихся тропок" и есть грандиозная шарада, притча, ключ к которой -время; эта скрытая причина и запрещает о нем упоминать.
Философия времени по Цюй Пэну и реальность: «В одном из них(миров), когда счастливый случай выпал мне, вы явились в мой дом; в другом - вы, проходя по саду, нашли меня мертвым; в третьем -- я произношу эти же слова, но сам я - мираж, призрак.»
«- В любом времени, - выговорил я не без дрожи, - я благодарен и признателен вам за воскрешение сада Цюй Пэна.
- Не в любом, - с улыбкой пробормотал он. - Вечно разветвляясь, время ведет к неисчислимым вариантам будущего. В одном из них я - ваш враг.»
Но что подчинено чему? Что важнее: персонажи, время, пространство(место)? Что решает все? Время – константа. Человек – переменная, он решает и не решает, какое действие совершить, как в романе, как в рассказе, так и в жизни. Но на что влияет? Что из чего исходит?
Отдельного рассмотрения заслуживает образ лабиринта. Можно было бы приводить огромное количество цитат, но разве сам рассказ не есть лабиринт?
Можно подвести итог:
Линии в рассказе равнозначны и взаимопроникаемы
Подбор деталей и расстановка акцентов, но и сама стилистика текста делает парадоксальный финал абсолютно органичным.
Реальность персонажей, времени и места при их ирреальности
Борхесу удалось создать гениальное произведение, которое на много лет опередило свое время. К примеру, как можно создать гипертекст до гипертекста?
Надеюсь, я был на одной из правильных тропок.

Рецензии

Спасибо за статью. Хочется заметить, что образ лабиринта, имеет явные параллели с китайской философией дао. Одна из целей великого делания, во внутренней алхимии - это получения эликсира вечной жизни. Основой китайской алхимии является соединение внешнего и внутреннего, т.е. проблема двойственности, которая с античности поднимается в метафизических трактатах, в китайской алхимии это выливается в великий предел - инь и ян, из которого берут начало "десять тысяч вещей", что в свою очередь, находит отражение в другом классическом китайском произведении И-Цзин - книге перемен, основой для которой является бинарный код - сочетание прямых и прерывистых линий. И-Цзин сама по себе представляется, традиционно, гаданием, но философия ее лежит гораздо глубже и представляет собой, попытку моделирования будущего посредством толкования, значение которого, имеет для каждого отдельного человека индивидуальное значение, в силу субъективных смыслов вкладываемых в толкование. На мой взгляд, Борхес, возможно, подразумевал подобные параллели в своем произведении.